Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По линии феноменологии: Соловьев, можно считать, предвосхитил знаменитое эпохбе Гуссерля (тезис о вынесении за скобки всего, не апробированного разумом), сформулировав в своей “Теоретической философии” правило о необходимости, приступая к философскому делу, устранить “все не философское, то есть безотчетное и непроверенное” (т. 9, стр. 96). То, что для Гуссерля было принципиальным открытием, для Соловьева было существенной, но элементарной преамбулой, тем более что она уже содержалась в постановке вопроса у Декарта, выбравшего неоспоримый начальный пункт философствования в факте неопровержимого свидетельства самосознания. Претендующий на превосходство своего строго научного метода в решении вопроса о бытии над декартовским cogito, Гуссерль на этом пути не раз сменит точку зрения на противоположную. Несмотря на амбициозный лозунг “К самим вещам!”, “вещь” как объект реальности, данная в непосредственном опыте, вытесняется по ходу дела “вещью” как атрибутом субъективного сознания, его “направленности”, его “интенциональности”. При этом без нужды умножаются сущности и хитроумные термины, в связи с чем вспоминается замечание Бердяева о философах, употребляющих “новую терминологию, которая рискует оказаться оригинальнее мысли”5. В конечном счете Гуссерль достиг обратного тому, к чему стремился (к чему с ббольшим успехом стремились и Декарт, и Соловьев): искомое объективное в процессе “феноменологической редукции” оборачивается непрошеным субъективным, а сам он вследствие исчезновения из его философии “вещей в себе” обращается в невольного неокантианца.
Но вот что касается других “перекличек” и “созвучий” русской и западной философии. Автор книги сетует, что “до сих пор не разработана коренная тема” соловьевской философии жизни. Думается, потому не разработана, что таковой у Соловьева не было, как не было и у остальных героев книги. Опознание их в качестве “философов жизни”, пусть и “особого типа”, представляется недоразумением, — конечно, если подходить к этому понятию как к философской категории, а не как к бытовой характеристике лица, заинтересованного в разрешении жизненных вопросов. В таком случае и Кант, чей “категорический императив” призван был воздействовать на жизнь, да и Н. Ф. Федоров должны быть признаны “философами жизни”. Куда уж больше?! Последний взялся прямо за дело воскрешения к жизни умерших; сформулировал призыв: “Мир дан человеку не на поглядение”, но был он христианским утопистом. “Философом жизни” назвала Соловьева и П. П. Гайденко в своем упомянутом выше сочинении. Между тем она же была автором ясной и четкой статьи на эту тему в 5-м томе “Философской энциклопедии” (1970), где “Философия жизни” определяется как “философское направление, рассматривающее все существующее как форму проявления жизни, некой изначальной реальности, которая не тождественна ни духу, ни материи и может быть постигнута лишь интуитивно”. Но ведь у всех четырех русских авторов была другая изначальная философская реальность, какое бы внимание ни уделял каждый (особенно С. Франк) интуиции. “Философия жизни” с ее неразлепленностью духа и материи, двух разных субстанций, есть пусть и органическая, но форма позитивизма. Даже Шестов, боровшийся против идеализма “всех мастей”, был философом не жизни, а воли, конкретнее — религиозным волюнтаристом. Автор книги о русских философах считает, что “для Бергсона и для Соловьева „жизнь” — это преодоление разрыва между материей и духом, между материей и сознанием”. Быть может, у Бергсона это и так, хотя на самом деле с философской точки зрения тут не “преодоление”, а смешение. Но ведь и сама Мотрошилова приводит высказывание Соловьева из статьи “Исторические дела философии”, утверждающее прямо противоположное: философия ищет единого на потребу, все есть видоизменение “одной всеобщей сущности”. И сущность эта есть дух. Насколько далек модный в свое время да и часто вспоминаемый ныне Анри Бергсон от русского философа, продемонстрировал другой философ из известной четверки, Бердяев, подвергший критике бергсоновский интуитивизм с его “творческой эволюцией”, в которой как раз не увидел творческого начала. “В эволюции, как ее понимает натуралистический эволюционизм, по-настоящему новизна возникнуть не может, так как нет творческого акта, всегда восходящего к свободе и прерывающего каузальную связь”6.
Каково отношение Соловьева к Ницше, можно было бы заранее предположить, исходя из известной нам разницы их умонастроений (см. у него “Идея сверхчеловека”, т. 9). При этом, как и всегда при анализе заблуждения, Соловьев извлекает из этой идеи зерно истины, а именно: открывающуюся тут возможность не только для титанизма и стихий “оргиазма”, но и для настоящей нравственной свободы как пути к человеческому совершенству (см. “Против исполнительного листа”, т. 9). Соловьев отнюдь не так трепетно резонировал на порывы “мятущейся личности” немецкого поэта-мыслителя с его “гениальной психопатией, выраженной в увлекательной лирической прозе” (т. 9, стр. 160), как на это реагировало болезненное сознание эпохи модернизма. Его трагические предощущения были иными, он предвосхищал приход новой “кризисной — „разорванной”, растревоженной, страдающей личности — личности кризисной эпохи и мятущегося духа” не изнутри самого себя, как предполагает Мотрошилова (стр. 52), а, простите за выражение, в “окружающей действительности”. Он противостоял смятению и упадку духа. “Будущие катастрофы, катаклизмы, социально-исторические взрывы, которыми, — как справедливо замечает Мотрошилова, — оказалось наполненным грядущее ХХ столетие” и которые Соловьев пророчески предвидел, он в меру сил старался предупредить. В противоположность “растревоженной личности” Ницше Соловьев обратился не к бунту против христианства, а к работе над возвращением к нему. И даже подпавший трагическому обаянию Ницше Лев Шестов, радикальный антирационалист и разоблачитель “прекраснодушных” идеалов и успокоительных “проповедей”, и то не сошелся со своим немецким наставником по самой сути его имморализма: его “белокурой бестии” и культа “воли к власти”. Шестовская “философия трагедии” противостоит не только “философии обыденности”, то есть академической философии, но и философии сильнейшего.
О связях русских религиозных философов с фрейдизмом не стоит и говорить. Шестов в своих историко-философских и литературных штудиях увлекался “экзистенциальным психоанализом” — но это все же другое дело.
Восприятие Соловьевым М. Хайдеггера, которого он, естественно, не мог знать, нетрудно предугадать, исходя опять же из — еще большей — несовместимости их философских предпосылок и представлений о призвании философа. Хайдеггер явился как сотрясатель оснований под разумом и логикой. Никаких переживаний по поводу “драматических разломов Бытия” и “драмы Сущего” (у Соловьева — личного Бога, почему-то названного исследовательницей “персональным”, а у Хайдеггера — безличного “лона”), якобы общих у обоих мыслителей, Соловьеву не было свойственно. Сама мифологическая фразеология Хайдеггера с ее гипнотическими “поэтизмами” — “дельногодность дельной годности”, “бытие бытийствует”, а “время временится” — уже уводит от сути экзистенциальной драмы Соловьева, которая есть извечная драма, а точнее — оптимистическая трагедия существования на земле исповедника Иисуса Христа и следующая отсюда драма социального странника, взыскующего града Небесного. Соловьев — классик, Хайдеггер — авангардист, взрывающий правила доказательного умственного движения, заменяя их возбуждающим аффекты словесным жестом и опираясь на бесконечную череду субстантивированных предикатов (вместо “факта” — “фактичность” и по такому образцу: “лишенность”, “несокрытость” и т. д.). Такого рода “вымыслы и помыслы” (выражение Соловьева) привели бы нашего соотечественника, думаю, в состояние пароксизма, он принял бы “новое мышление” (как назвал философствование Хайдеггера его поклонник, герменевтик Г.-Г. Гадамер) за коварную насмешку и подарил бы нам еще одну незабываемую стихотворную пародию по новому поводу.
Уже знакомый с базельским мудрецом Бердяев, казалось бы более близкий к нему в качестве экзистенциалиста, а тем самым и модерниста, однако, характеризует хайдеггеровское философствование, по сути, крайне нелицеприятно, потому что как русский философ ХХ века он был христианским персоналистом и, быть может, как француз (в некотором генеалогическом отношении) — сознательным приверженцем картезианской “ясности и отчетливости” и не выносил, когда наводят тень на плетень. В “фундаментальной онтологии” Хайдеггера Бердяев видит “последнюю новую форму безбожия”, хотя не афишируемого, прикровенного, а в изложении его мысли — несогласованность и нелогичность. “Мир у него падший, хотя и неизвестно, откуда он упал”7.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Энергия страха, или Голова желтого кота - Тиркиш Джумагельдыев - Современная проза
- Неделя зимы - Мейв Бинчи - Современная проза
- Дорога соли - Джейн Джонсон - Современная проза
- Стихотворения и поэмы - Дмитрий Кедрин - Современная проза