без них не было бы: герои не виноваты, что до сих пор не преображены. Но Матвеева к ним уже спешит – и всему дарит другую оболочку: желудь у нее обращается в старинный брегет, показывающий «навсегда ушедшее время», а идолы острова Пасхи – в «шахматы двух исполинов», и преображений таких – по нескольку на страницу. Это все та же Матвеева, искавшая «душу вещей».
…На богатство фантазии так обижаются,
Что «богатством» уже называть не решаются.
Не согласны признать за ней даже зажиточность,
А придумали хитрое слово «избыточность».
По строгому счету – да, избыточность, особенно на фоне тотальной и хронической недостачи. Матвеева опубликовала наконец свою огромную и сложную драматическую сказку «Четвереньки», в столе лежит неизданный трехтомный роман, вышли двенадцать книг – полторы тысячи лирических стихотворений, – и всё-таки для большинства своих поклонников она прежде всего автор песен, которые по мелодическому богатству, по райской своей гармонии мало с чем могут сравниться даже в классике жанра. Еще бы не избыточность! И уж просто как издевательство над публикой должен расценить любой закоснелый современник те иллюстрации, которыми Матвеева снабдила сборник пьес и прозы «Кассета снов». Это, товарищи, уже беспредел, это вызов здравому смыслу и оскорбление самой идеи равенства (равенства таланта с бездарностью).
…Проходившая по разряду формалистов, эстетов, гурманов, любителей экзотики и роскоши, она повторяет здесь любимого ею Уайльда, который при всей своей репутации эстета и сноба остался, как справедливо замечал Набоков, прежде всего моралистом. Матвеева не устает напоминать простейшую истину: плохим или хорошим человека делает единственная, определяющая черта – способность или неспособность присоединиться к толпе. И не важно, ликует толпа в данный момент или топчет несогласного (она и топчет, ликуя, и ликует, топча, – это, в сущности, один процесс). Матвеева пошла на известный риск, опубликовав и прокомментировав в книге свой «Пастушеский дневник» – отроческую прозу. Не было в нашей словесности последних лет более душераздирающего зрелища! Восемнадцатилетняя девушка, ребенок, в сущности, пасет мосластых коров при подсобном хозяйстве детского дома, подвергается регулярным матерным разносам, ходит в единственных потрескавшихся башмаках, повторяет вечный путь советской Золушки – и описывает всё это легким, ироническим, изысканным слогом книжной девочки, больше всего боящейся впасть в гордыню! Нынешняя Матвеева всячески предостерегает читателя от сентиментальности, слюнявого сочувствия, которое так близко к обычному высокомерию, – ради этого предостережения, собственно, и написан довольно язвительный комментарий. Но стихов не прокомментируешь – а именно в них главный контрапункт блеска и нищеты:
Жизнь коварная не стелет
Мне своих ковров.
Голый лес. Холодный берег.
Я гоню коров.
Я под ветром, я во власти
Снега и дождя…
Я из тех, кому о счастье
Помышлять – нельзя.
Или счастье – дождик тощий?
Зимний листопад?
Каково оно на ощупь?
С чем его едят?
Этого поэта чаще других ругали за книжность. Но на сегодняшний взгляд проследить истоки, корни ее дара – задача не из простых: книжная, экзотическая, оторванная от жизни Матвеева явилась в литературу со своим голосом и собственной интонацией, и даже самые ранние ее стихи отмечены «неподражательной странностью» – дотошной внимательностью, фабульностью, намеренным сталкиванием высокого и низкого (благо в жизни этого самого сталкивания наблюдалось в избытке – шутка ли, пасти коров на Чкаловской и писать «Рембрандта»!). В этом и был, и есть фирменный знак матвеевской поэзии – каждую метафору она разворачивает в историю, в сюжет, самому будничному действию отыскивает парадоксальный, экзотический эквивалент (классический пример с апельсином, который от грубой кожуры освобождают так же осторожно, как револьвер от грубой кобуры). Можно бы вспомнить, как далеко и весело уводили Матвееву слова (не вырываясь, однако же, из-под ее власти) в «Заклинательнице змей» или «Караване» с их пристальной, микроскопной пластикой. Но вся эта роскошь служила никак не для демонстрации собственных – действительно редкостных – возможностей; для самооправдания или скорее для самовоспитания был написан хрестоматийный «Фокусник», который Матвеева включила и в «Пастушеский дневник».
А теперь прислушайтесь, – кому бы могли принадлежать эти слова:
Вы им не «спонсоры» и в смысле
Жилья! Какого же рожна
Классифицировать взялись вы
Людей, чья жизнь вам не нужна?
Тот «жулик». У того (в Тарусе)
Есть бочка (чем тебе не дом?!).
Вы их скорей расквартируйте!
Рассортируете – потом!
Да и к чему сортировать,
Раз на пропавших от сивухи
И на погибших с голодухи
Вам одинаково плевать?!
Что в плутах вам? Что – в нищих детях?!
Вы бросили и тех, и этих.
Какой бы из наших трибунов, горланов-главарей, какой бы из наших интеллектуалов, жонглирующих именами, с такой дерзостью и таким отчаянием швырнул бы в лицо властям такие стихи? Почему свой голос за самых униженных и самых низших, неприкасаемых уже в индуистском смысле возвысила одна Новелла Матвеева – поэт теплых морей и хороших книжек, как принято ее определять? Почему не нашлось никого, кроме этого автора, чтобы написать такие газетные (в газете и появившиеся впервые), но такие точные и мгновенно запоминающиеся стихи:
«Сто москвичей замерзло… Сто один…»
Совсем поразобрал вралей задор, знать:
Как будто можно выйти в магазин
И, как ямщик в глухой степи, замерзнуть!
Как будто можно – это как постичь? —
Замерзнуть в баре или в дискотеке!
Бездомный – кто б он ни был – не москвич.
Он – никакого города на свете.
Старомодно? – бесспорно. Матвеева никогда не боялась этого слова и не стремилась к новомодности. Может быть, весь феномен ее – поэтический и человеческий – состоит в том, что старомодные, а по большому счету неотменимые истины высказываются чрезвычайно современным, сложным и богатым слогом. Если, конечно, понимать под современным языком не сленг, но расширение возможностей поэтического слова. Здесь Матвеева сделала больше многих – ее призрачная, зыбкая просодия в сочетании с острыми фабулами и сильными сравнениями заставляет вспомнить о гумилевских поисках. Но при всем при этом, подозреваю я, подлинный исток ее лирики – всё-таки психологическая проза прошлого века, и не зря Матвеева так старается насытить сюжетом, движением самую статичную картину. Ее мир ни на секунду не застывает – предметы, растения, пейзажи стремительно меняют маски, прикидываются то тем, то другим, слово дается всем.
В принципе же конек Матвеевой – не декларативная, не