— Славно побурлаковали мы по Днепру, — вспоминал отец. — Правда, могли мы на этих «дубах» и дуба дать. Дух захватывало, когда переправлялись через Ненасытец. Запорожцы порог тот «Дедом» прозвали. Не одна разбитая в щепки лодка, не одна буйная голова нашла себе тут могилу. Обходили мы «Деда» каналом. Полторы версты летели стрелой. Днепр пенится, ревет, как неистовый зверь. Волны прыгают белыми козликами над бурунами, наш «дуб» среди них словно пастух. То вынырнет из волн, то снова проваливается в бездну. Вот уже и нос нырнул в воду, только чердак[50] сверху. Трещит, стонет «дуб». Волны лютуют вокруг, обливают нас. И весело, и боязно, и как-то чудно на душе.
Надо было в эти минуты видеть нашего лоцмана Мусия Бойко. Стоит как вкопанный на носу «дуба», Высокий, плечи косая сажень, в белой сорочке. Мускулистое, словно кованное из бронзы лицо. Усы длинные, побуревшие от крепчайшего самосада. Волны осатанело, с диким ревом бросаются на нас, а он хоть бы усом пошевелил, хоть бы бровью повел. Только глаза, прикованные к бездне, вскипающей кипятком, выдают его напряжение и тревогу. Одно неверное движение рулем — и всей бы нашей ученой компании раков кормить.
Поверишь, Остап, гляну на Мусия и вижу его отца, деда и прадеда. На таких же «дубах» при Святославе и при Богдане шли через пороги. За землю русскую бились на смерть с врагами. Не выпуская меча из рук, сеяли жито, строили крепости, города, села Мусии и Иваны, Максимы и Остапы. Мучили их в рабстве тяжком татары, паны-ляхи распинали на крестах, «свое» православное панство душило крепаччиной, травило псами. А Мусий — вот он! На «дубе» своем— сам дуб. Всеми бурями обвеянный, солнцем и морозом прокаленный, днепровой водой напоенный, весенними грозами омытый. Живой, непокоренный рыцарь с руками богатыря и с чистой душой ребенка! Татар пережил, ляхов пережил и панство переживет. Ибо — сила! Ибо — народ!
…Экспедиция прошла еще три-четыре порога. Между ними — Волнянский, по свирепости — родной брат Ненасытца. Наконец — Хортица. Жили всей экспедицией на острове у немца-колониста. Подолгу рылись в старых могилах.
С глубоким волнением вступил отец на древнюю, густо политую казачьей кровью землю.
Рассказывал он об этом так, будто не тридцать два года тому, а только что возвратился из экспедиции.
— Так и вижу, Остап, старое селение, древнюю Сечь. Стоят там развалины, обкопанные валом. Местами еще чернеют крепости земляные, а где стояли когда-то курени, где жило товариство славное, рыцарское, одни ямы остались да тирса шумит; молочаем, травой бесплодной, чаполочью все поросло.
Замолчит отец, задумается. В его глазах видится мне отблеск тех дальних дней. И вот уже снова слышен его хрипловатый голос:
— Зайду, бывало, в безлюдный яр. Днепр вдали виднеется. Груши-дички пораскиданы то тут, то там. А надо мною в бездонном небе степной орел парит, кружится. Лежу на высохшей траве, и кажется мне: вот-вот из-за горы появится козак на коне в красном жупане, в шароварах шириною с Черное море. При нем и мушкет и сабля острая. Ждешь его и песней зовешь — не идет. Мертвое безмолвие вокруг, а сердце полнится звуками: слышатся мне голоса могучие и призывы победные, шумит, волнуется козацкое море.
Так родилась музыкальная сцена Сечи Запорожской. Она потом вошла в оперу.
Вспомнилась и более поздняя поездка в Екатеринослав, в которой и я участвовал. Было это в 1902 году. Прибыли мы с хором в город, и отец сразу навестил Эварницкого, тогда директора Музея запорожской старины имени Поля. Весь день провели мы в музее.
— Вы даже не представляете себе, земляче, — говорил отец Эварницкому, — как помогла мне та поездка давняя на Хортицу. Картины Сечи, сборов козачьих, выборы кошевого — да разве я написал бы их, не увидев своими глазами останки славной минувшины, если бы не упился суровой природой старой Сечи!
Отец интересовался разными деталями быта запорожцев и буквально засыпал Эварницкого вопросами. Вспомнил, к слову, как в поисках деталей, настроения ездил в Дубно.
— То большое, скажу вам, дело, когда композитору удается побывать в тех местах, где когда-то жили или живут его герои. Польские картины в опере почти все навеяны тем, что я увидел, прочувствовал в Дубно.
Долгие часы простаивал Николай Витальевич у старого замка дубненского воеводы.
Тут Андрей, околдованный красой дочери воеводы Марыльцы, забыл и отца, и мать, и товарищей, и отчизну.
Смотрел композитор на огромный средневековый замок с четырьмя башнями, на поле, редкий лесок и видел замок этот в облоге казацкой, когда изголодавшееся панство молилось в каплице за погибель «схизматов»'. Видел он и шляхтичей на высоких стенах, слышал их проклятия, перебранку с казаками.
Может, тут, в леску, встретился в последний раз Андрей со своим отцом?
И уже вырисовывается, все зримей становится эта трагическая встреча.
Так продавати, зраджувать своїх,Ганьбити честь, ламать присягу, віру!Не ворушись! Я породив такого, я й уб’ю!..
Не случайно «Маруся Богуславка» как бы отодвинулась, отступила на второй план, и всеми своими помыслами потянулся композитор к «Тарасу Бульбе». Нечую-Левицкому так и не удалось в полную силу, как об этом просил Лысенко, «мотив любви Маруси… превратить в любовь к отчизне».
«Прочную социальную опору для оперы» Лысенко видел в патриотизме, мотиве неизмеримо более высоком обыкновенного чувства мужчины к женщине, и все, что искал, к чему стремился, нашел в гоголевской повести.
«Превосходный пример эпического произведения, проникнутого драматическим элементом, представляет собой повесть Гоголя «Тарас Бульба». Это дивное художественное создание заключает в себе две трагические коллизии, из которой каждой стало бы на великое драматическое произведение…
…Полная натура, кипящая избытком юных сил, без рефлексии отдалась велению сердца и за миг бесконечного блаженства заплатила лютою казнью, смертью от рук родного отца… С другой стороны, отец, который поставлен уже не в возможность, но в необходимость быть палачом собственного сына: какое трагическое положение, какая ужасная коллизия, и как страшно вышла из нее железная воля полудикого запорожца».
Не знаю, попадались ли Николаю Витальевичу эти вдохновенные строки неистового Виссариона (он высоко ценил Белинского и перечитывал его), но ясно одно: две трагические коллизии, столь верно подмеченные великим русским критиком, стали двумя полярными полюсами оперы «Тарас Бульба».
И на этот раз высказывание Белинского оказалось вещим. Драматизм повести привлек внимание многих композиторов. Однако оперы, созданные на сюжет «Тараса Бульбы» весьма посредственными русскими, немецкими, французскими, итальянскими композиторами, умерли, не успев родиться. И объясняется это не только бесталанностью композиторов, но и прямым извращением Гоголя, опоэтизированием Андрея-предателя.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});