Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть такой рассказ у Ивлина Во, в котором человек, спасший другого в дебрях амазонских джунглей, заставляет спасенного читать ему Диккенса вслух до конца жизни[26]. Чтение Борхесу я никогда не воспринимал как простое исполнение долга; наоборот, это было нечто вроде приятной зависимости. Я восхищался главным образом даже не текстами, которые он заставлял меня открывать заново (многие из них в конце концов стали и моими любимыми), а его комментариями, которые блистали обширнейшей, но совершенно ненавязчивой эрудицией, были очень смешными, иногда жестокими и почти всегда непреложными. Я чувствовал себя счастливым владельцем уникального, тщательно прокомментированного издания, составленного лично для меня. Разумеется, все было не так; я (как и многие другие) был просто его блокнотом, пометкой, необходимой слепому человеку, чтобы приводить в порядок мысли. И я с готовностью позволял использовать себя таким образом.
До встречи с Борхесом я всегда читал про себя или, в крайнем случае, другие читали мне вслух выбранные мною книги. Чтение вслух старому слепому человеку открыло для меня много нового, ведь, несмотря на то что мне удавалось, хотя и не без труда, контролировать темп и тон чтения, именно Борхес, слушатель, обладал властью над текстом. Я был водителем, но местность, по которой мы ехали, принадлежала моему пассажиру, у которого не было иной задачи, кроме как разгадать тайну расстилающейся за окнами земли. Борхес выбирал книгу, Борхес останавливал меня или просил продолжить, Борхес прерывал чтение, чтобы что-то прокомментировать, Борхес позволял словам приходить к нему. Я был невидим.
Я быстро понял, что чтение кумулятивно и нарастает в геометрической прогрессии: каждый новый текст оценивается в соответствии с тем, что автор уже прочел раньше. Я начал с того, что стал делать предположения относительно текстов, которые выбирал для меня Борхес: проза Киплинга будет высокопарной, Стивенсона — ребяческой, Джойса непонятной, — но очень скоро предубеждения уступили место опыту. Открыв для себя один сюжет, я переходил к другому, который уже был обогащен воспоминаниями о реакции Борхеса и моей собственной. Процесс моего чтения никогда не подчинялся общепринятым законам течения времени. К примеру, чтение вслух какого-либо текста, который я уже раньше читал самостоятельно, меняло уже сложившееся у меня представление о нем, расширяло и по- новому заполняло мои воспоминания, заставляя почувствовать то, чего я не сумел почувствовать в свое время, под влиянием Борхеса. «Есть люди, которые, читая книгу, вспоминают, сравнивают и вызывают в себе эмоции, родившиеся раньше, во время чтения других книг, замечает аргентинский писатель Эсекиель Мартинес Эстрада. И это, на мой взгляд, один из самых изысканных видов адюльтера»[27]. Борхес не верил в систематизированные библиографии и поощрял такие адюльтеры в чтении.
Помимо Борхеса, я иногда узнавал новые названия от друзей, учителей или из рецензий, но по большей части все мои встречи с книгами были делом случая, как встречи тех незнакомцев из седьмого круга Дантова ада, которые «как в новолунье в поздний час друг друга озирают втихомолку» и внезапно, реагируя на слово, жест или взгляд, испытывают непреодолимое влечение.
Сначала я расставлял книги строго в алфавитном порядке по фамилии автора. Потом начал разделять их по жанрам: романы, эссе, пьесы, поэмы. Позже стал группировать книги по языку, а когда часто находился вне дома и вынужден был довольствоваться несколькими экземплярами, делил их на те, что я вряд ли когда-нибудь стану читать, на те, которые я читаю постоянно, и на те, которые надеюсь прочитать в ближайшем будущем. Иногда моя библиотека подчинялась странным законам, порожденным сложными ассоциациями. Испанский романист Хорхе Семпрун хранит «Лотту в Веймаре» Томаса Манна среди книг о Бухенвальде, концентрационном лагере, в котором он сидел, потому что роман открывается сценой в Веймарском отеле «Слон», куда Семпруна привезли после освобождения[28]. Когда-то я думал, что было бы интересно попытаться составить историю литературы, базируясь на этих принципах, и найти, к примеру, связи между Аристотелем, Оденом, Джейн Остин и Марселем Эме (из моего алфавитного списка) или между Честертоном, Сильвией Таусенд Уорнер, Борхесом, апостолом Иоанном и Льюисом Кэрроллом (которых я чаще всего перечитываю). Мне казалось, что литература, которую преподают в школах где ищут связи между Сервантесом и Лопе де Вегой на том основании, что они жили в одном столетии, и где считается шедевром «Платеро и я» Хуана Рамона Хименеса (витиеватая сказка о привязанности поэта к ослику), ничуть не лучше той подборки, которую мог бы сделать я сам, базируясь лишь на открытиях, сделанных мной в процессе чтения, и на размерах моих книжных шкафов. История литературы, какой она предстает в школьных учебниках и общественных библиотеках, на мой взгляд, — просто история чтения, безусловно, более полная, чем моя собственная, но ничуть не менее зависимая от случая.
За год до того как я окончил школу, в 1966 году, когда к власти пришла военная хунта генерала Онгании, я открыл для себя еще одну систему, по которой можно сортировать книги. Определенные книги и определенные авторы считались коммунистическими и помещались в особый список. Во время постоянных полицейских облав в барах, кафе, на автобусных остановках и просто на улицах отсутствие подозрительных книг имело такое же значение, как наличие нужных документов. Запрещенные авторы: Пабло Неруда, Джером Дэвид Сэлинджер, Максим Горький, Гарольд Пинтер формировали собственную историю литературы, поскольку связь между ними видна была лишь острому глазу цензора.
Но не только тоталитарная власть боится чтения. Читателей недолюбливают в раздевалках и на школьных дворах, в тюрьмах и государственных учреждениях. Почти везде сообщество читателей имеет сомнительную репутацию из-за своего высокого авторитета и кажущейся силы. Что- то в особых отношениях между читателем и книгой кажется мудрым и плодотворным, но, с другой стороны, они подразумевают некую исключительность, возможно, из-за того, что образ человека, забившегося в уголок, безразличного к мирским соблазнам, предполагает непробиваемое стремление к уединению, себялюбие и некую тайну. («Ступай жить!» говорила мне мать, когда видела меня за книгой, как будто мое занятие как-то противоречило ее представлениям о том, что называется жизнью.) Общий страх перед тем, что читатель может найти между страниц книги, сродни тому вечному ужасу, который испытывают мужчины перед сокровенными уголками женского тела или простые люди перед тем, что делают в темноте за закрытыми дверями ведьмы и колдуны. Согласно Вергилию, Врата Ложных Упований сделаны из слоновой кости; Сен-Бёв считает, что башня читателя сделана из того же материала.
Борхес как-то рассказывал, что на одной из демонстраций, организованной правительством Перона в 1950 году против инакомыслящих интеллектуалов, демонстранты скандировали: «Да — ботинкам, нет — книжкам!» Ответ «Да — ботинкам, да — книжкам» никого бы не убедил. Реальность — жестокая, необходимая реальность неизбежно должна была столкнуться с вымышленным миром книг. По этой причине и все с большим эффектом власти повсеместно старались усугубить искусственно созданный раскол между чтением и реальной жизнью. Народным режимам нужно, чтобы мы потеряли память, и потому они называют книги бесполезной роскошью; тоталитарным режимам нужно, чтобы мы не думали, и потому они запрещают, уничтожают и вводят цензуру; и тем и другим нужно превратить нас в глупцов, которые будут спокойно воспринимать свою деградацию, и потому они предпочитают кормить нас манной кашкой вместо чтения. В таких обстоятельствах у читателей не остается иного выхода, кроме как поднять восстание.
И вот я самонадеянно перехожу от истории себя как читателя к истории самого процесса чтения. Или скорее к истории о чтении — состоящей из разных личных обстоятельств, — наверняка это будет всего лишь одна из возможных историй, какой бы отстраненной она ни была. Возможно, в конце концов, история чтения это история читателей.
Даже началась она случайно. В рецензии на книгу об истории математики, выпущенную в середине тридцатых годов, Борхес написал, что у нее есть один «неприятный недостаток: хронологический порядок событий никак не сочетается с естественным и логическим их порядком. Определение элементов теории часто происходит в последнюю очередь, практика предшествует теории, для неподготовленного читателя труды первых математиков менее понятны, чем работы их современных коллег»[29]. Почти то же самое можно сказать и об истории чтения. Ее хронология не может совпадать с хронологией политической истории. Шумерский писец, для которого чтение было ценнейшей привилегией, куда более остро чувствовал свою ответственность, чем читатели современного Нью-Йорка или Сантьяго, поскольку от его личной интерпретации зависело, как поймут люди статью законов или счет. Теория чтения позднего Средневековья, определявшая, когда и как следует читать, и, к примеру, разделявшая тексты на те, которые должно читать вслух, и те, которые читают только про себя, было гораздо четче сформулирована, чем аналогичная теория, принятая в конце XIX века в Вене или в Англии эпохи короля Эдуарда. История чтения не должна совпадать и с историей литературной критики; сомнения, выраженные мистиком XIX века Анной Катариной Эммерих (о том, что печатный текст никогда не сможет сравниться с ее личным жизненным опытом)[30], на две тысячи лет раньше гораздо резче изложил сам Сократ (который считал книги помехой для обучения)[31], а в наше время немецкий критик Ханс Магнус Энценсбергер (который проповедовал неграмотность и призывал всех вернуться к творческой изначальности устного народного творчества)[32]. Эту точку зрения среди прочих опровергает американский эссеист Алан Блум[33]; а его — что за восхитительный анахронизм — дополняет и углубляет Чарльз Ламб, который еще в 1833-м признавался, что любит блуждать «по сознаниям других людей». «Если я не иду, говорил он, я читаю; я не могу сидеть и думать. Книги думают за меня»[34]. История чтения никак не сочетается и с хронологией истории литературы, потому что очень часто автор начинает свою жизнь в литературе не благодаря своей первой книжке, а благодаря будущим читателям: Маркиз де Сад был спасен из пыльного чулана порнографической литературы, где его книги провели более 150 лет, библиофилом Морицем Гейне и французскими сюрреалистами; Уильям Блейк, о котором никто ничего не слышал более двух веков, в наше время заново родился благодаря сэру Джеффри Кейнсу и Нортропу Фраю, и теперь его произведения включены в учебный план любого колледжа.
- Повседневная жизнь Льва Толстого в Ясной поляне - Нина Никитина - Культурология
- Повседневная жизнь Льва Толстого в Ясной поляне - Нина Никитина - Культурология
- Владимир Вениаминович Бибихин — Ольга Александровна Седакова. Переписка 1992–2004 - Владимир Бибихин - Культурология
- Китай у русских писателей - Коллектив авторов - Исторические приключения / Культурология
- Погаснет жизнь, но я останусь: Собрание сочинений - Глеб Глинка - Культурология