— Да что спорить. Зайдемте в сквер, посидим на лавочке, обсудим в общих контурах, — кирпич-то нужен и нам, и вам!
— Нужен, — согласился Коростелев.
И они зашагали к скверу.
Еще светло было на улице, а в конторе горели настольные лампы. Старший зоотехник Иконников сидел у своего стола и медленно писал в большой книге.
— Добрый вечер, — сказал Коростелев.
— Добрый вечер, — ответил Иконников.
— Что нового? — спросил Коростелев.
— Семнадцать отелов, — ответил Иконников. — Это по первой и по второй ферме, с третьей еще не поступили сведения. Хлопотливый был день.
«А тебе что за хлопоты? — невольно подумал Коростелев. — Не ты принимал телят. Принимал только сводки — без отрыва от кабинета».
— И кто же сегодня разрешился? — спросил он. Ему хотелось установить с Иконниковым товарищеские отношения: должен бы Иконников быть ему ближайшим помощником, опорой во всех делах.
— Вот, прошу, — ответил Иконников и придвинул к Коростелеву книгу. Коростелев просмотрел записи: клички маток, вес телят, точное время рождения… Красиво поставлен у Иконникова учет, самый дотошный инспектор не придерется.
— Здорово! — сказал Коростелев. — Еще, значит, на семнадцать голов вырос наш шлейф!
«Неужели он не спросит, что было на бюро? Неужели ему это не интересно? И ведь старый работник…» Лезвием от безопасной бритвы Иконников осторожно чинил карандаш, заботясь, чтобы стружки падали на специально подложенный листок бумаги, а не разлетались по сторонам. «До чего не идет ему это занятие. Такому мужчине в расцвете сил, с такими плечами, горы ворочать, а не карандаши чинить…»
«А может, стесняется спросить, ждет, чтобы я сам рассказал?»
— Ну, были мы сегодня на бюро, — сказал Коростелев.
— Да? — спросил Иконников. — И какие результаты?
— Неплохие результаты. Кирпич будет, новые телятники для новых телят будут у нас с вами, Иннокентий Владимирович!
Иконников взял бумажку кончиками пальцев, бережно сдунул в корзину стружку и графитную пыль и, открыв ящик стола, достал пакетик.
— Отрадные вести. Закусить не желаете?
— Спасибо. Пообедал.
— Я, с вашего разрешения, закушу, — сказал Иконников. — Что-то сегодня обед был неважный.
Иконников — рослый блондин с крупными правильными чертами лица, причесан на пробор, чисто побрит. У него очень белые ресницы: белые, длинные и мохнатые, что-то раздражающее в них, — и руки белые, мертвецкие. Выражение у него строгое, неподкупное. Он ест сардельку, держа ее торчком и глядя перед собой холодными глазами.
— Приятного аппетита, — удрученно говорит Коростелев и идет в бухгалтерию к Лукьянычу. С Лукьянычем хоть и приходится ругаться, но зато это человек страстный, ему до всего есть дело.
Главных страстей у Лукьяныча две: годовой отчет и челн.
Во время составления годового отчета он просиживает в конторе ночи напролет, худеет, чернеет, лицо его выражает азарт, восторг и муку.
Летом он все свободное время плавает по речке на собственном челне, сделанном собственными руками.
— Это мой санаторий, — говорит он, — моя физкультура и отдохновение для нервной системы.
Работает он в совхозе пятнадцать лет; прошлой осенью справляли юбилей.
Сейчас в бухгалтерии заканчивают квартальный отчет. Яростно, вперебой щелкают счеты. Трещит арифмометр. Бороденка Лукьяныча и седые его волосы сбились на сторону, словно их относит ветром.
— Ну, Лукьяныч, все хорошо! — говорит Коростелев.
Лукьяныч мельком взглядывает на него и продолжает щелкать костяшками.
— Одну минутку, — говорит он. — Нет, не уходите! Присядьте на минутку, тут аварийный момент. Все хорошо? Ну, ну. Расскажите. Марья Васильевна, что там у вас слышно?
— Не могу найти, Павел Лукьяныч, — плачущим голосом отвечает помбухгалтера.
— Так! — с удовольствием говорит Лукьяныч, не отрываясь от своего занятия. — Все хорошо, говорите? — Он то перебрасывает костяшки (как-то особенно лихо и щеголевато, средним и безымянным пальцами правой руки), то записывает итог, то откидывается на спинку стула и задумчиво смотрит на часы. Вдруг бросается на них и снова принимается щелкать, нащелкал сотни тысяч, перебрался за полмиллиона — костяшки так и летают по проволочкам, вскидывает руку над счетами, как пианист над клавишами, и восклицает:
— Прошу убедиться! Вот они где, три копейки!
— Где, Павел Лукьяныч? — взволнованно спрашивает помбухгалтера и, бросив свой арифмометр, подбегает к Лукьянычу.
— Вот! — Лукьяныч вынимает из-за уха карандаш и указывает какую-то цифру в табличке.
— Вы подумайте! — говорит помбухгалтера и набожно уносит табличку к себе на стол.
— Только прошу вас, — говорит Лукьяныч Коростелеву, — рассказывайте по порядку, чтоб была полная ясность картины.
— В общем, Лукьяныч, — раскошеливайтесь.
И Коростелев рассказывает подробно, умалчивает только о нагоняе, полученном от Горельченко.
— Понимаете — подавай им кирпич, и только! Меня оторопь взяла: ну, думаю!.. И вдруг является союзник — колхоз Чкалова — с конкретной помощью.
— И вы сразу согласились! — говорит Лукьяныч.
— Почему же не согласиться?
— Я вас когда-нибудь научу жить? — спрашивает Лукьяныч.
— Нет, — говорит Коростелев. — Не научите.
— Напрасно, Дмитрий Корнеевич. Если бы я вас под неприятность подводил, а ведь это все легально и лояльно и в самых скромных размерах. Я сам не одобряю, если человек разжигает в себе большой аппетит: не при капитализме, слава богу, живем, ихние нравы нам не по климату — мы понемножку, в пределах законности!
— Вот честное слово, — говорит Коростелев, беря пресс-папье, — сейчас запущу.
— Ну что вы наделали, Дмитрий Корнеевич? Зачем согласились на предложение чкаловцев? Поручили бы мне… Их бы поманежить хорошенько, а потом предъявить меморандум: рабочая сила — силой, а кроме того, будьте любезны для наших служащих свининки, меда, то, се… У них меду — залейся, они же богачи, Дмитрий Корнеевич, миллионеры, а вы с ними церемонитесь!
— Слушайте, Лукьяныч, — говорит Коростелев, — если я узнаю, что вы что-нибудь вымогаете…
Он умолкает, не договорив: девушка-счетовод за соседним столом навострила ушки, помбухгалтера перестала крутить ручку арифмометра, прислушиваются к разговору… Не надо конфузить старика. При всех пережитках капитализма в сознании, Лукьяныч — великий специалист.
Поздно вечером Коростелев вернулся домой. Еще издали увидел — все три окошка ярко освещены. Обыкновенно в это время мать и бабка уже спали, умаявшись за день.
Коростелев мог бы жить в совхозе, но по холостяцкому своему положению предпочитал пока оставаться у матери на обжитом месте, где все подано-принято, не нужно думать о стирке, топке, стакане чая и прочей такой ерунде…
Бабка встретила Коростелева в сенях.
— В честь чего это у нас такая иллюминация? — спросил Коростелев.
— Гость тебя дожидается. Часа три уже сидит, байки рассказывает.
— Какой гость?
— Приезжий. Фамилию не разобрала.
Гость, услышав разговор, вышел в сени со словами:
— Дмитрий Корнеевич? Очень рад, будем знакомы: Гречка Иван Николаевич.
— Очень рад, — сказал и Коростелев, впотьмах пожимая гостю руку.
Вошли в горницу, на свет, и Коростелев был поражен великолепием гостя: на груди его сияли и переливались десятка два орденов и медалей. Левая щека была прорезана наискось глубоким шрамом, у левого уха не было мочки. Лет гостю было на вид не более двадцати пяти.
— Садитесь, будьте любезны, — сказал Коростелев.
На столе была постлана чистая скатерть, стояла еда.
— Я их просила кушать, — сказала бабка, — они отказались, ждали тебя.
— Покушать, бабуся, мы успеем, — сказал Иван Николаевич Гречка. Самое главное, бабуся, не угощение, а взаимопонимание и товарищеская поддержка между передовыми людьми. Вы согласны? — обратился он к Коростелеву.
— Да, поддержка — хорошая вещь, — ответил Коростелев, вспомнив сегодняшнее бюро.