Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Ильиным я видался редко, а с Шатровым еще реже; с Кокошкиным же и с Сер. Ник. Глинкою, напротив, видался я очень часто. При первом взгляде мне кинулось в глаза какое-то особенное выражение в лице Сер. Ник. Глинки, которого я прежде не замечал: как бы след прожитого необычайного времени; это выражение сохранилось навсегда. Глинка, при первой встрече со мною, напомнил мне наше последнее свиданье и прощанье в июне 1812 года. Я тогда был так еще молод, что все справедливые опасения Глинки насчет возникающей военной грозы и страшных сил Наполеона казались мне преувеличенными, а угрозы взять Москву и Петербург — намерением запугать нас и заставить заключить невыгодный для нас мир. Так думал не один я; были люди постарше и поопытнее меня, разумевшие, казалось, военные и политические дела, которые говорили, что у Наполеона закружилась голова, что он затеял дело невозможное, что это мечта, гасконада. Конечно, действительность показала недальновидность этих людей; но давно ли мы все считали высадку англичан и французов в Крым, в таких гигантских размерах, совершенно невозможною?.. Итак, должно отдать справедливость провидению Глинки: он и в июне 1812 года не надеялся, чтобы мы могли отразить военную силу — военною же силою. Он надеялся на народную войну, на твердость правительства и не ошибся. Много наслушался я любопытнейших рассказов от С. Н. Глинки, который сам был действующим лицом в этом великом событии; долго, при каждом свидании, я упрашивал его рассказать еще что-нибудь,[11] но все имеет свой конец, и незаметно перешли мы с ним от событий громадных к мелким делам, житейским и литературным.
В 1812 году, когда император Александр приезжал в Москву, Сергей Николаевич Глинка получил орден св. Владимира 4-й степени «за любовь к отечеству, доказанную сочинениями и деяниями», как сказано было в высочайшем рескрипте. Я сам читал этот рескрипт: он особенно замечателен потому, что был написан на листочке самой простой почтовой бумаги и написан рукою А. С. Шишкова. Это обстоятельство вполне выражает время: видно, тогда было не до того, чтобы соблюдать обыкновенные приличия и формы. В настоящее время Глинка имел довольно большой пансион для детей генералов и офицеров донского казачьего войска и продолжал издавать «Русский вестник» с большим успехом.
У Н. И. Ильина, который стал еще важнее от каких-то своих успехов по службе, я нашел, совершенно неожиданно, рукописный экземпляр переведенного мною «Филоктета», списанный рукою Шушерина собственно для себя. Перед французами он дал этот экземпляр прочесть Ильину, который не слыхал моего перевода. В суматохе бегства из Москвы оба забыли об этой рукописи. Шушерин вскоре умер, и она осталась у Ильина, который вспомнил о ней только тогда, когда я сказал, что у меня нет чернового списка перевода «Филоктета», а посланный экземпляр в цензуру, перед нашествием неприятеля, пропал без вести. Я обрадовался моей находке, и хотя Ильин не уступил мне своего списка, но позволил снять копию. Я немедленно напечатал свой перевод в пользу бедных … но, увы, бедным пришлось бы не выручить своих денег, если б трагедия была напечатана на их счет; всего разошлось экземпляров семьдесят, а остальные сгнили в кладовых у Ширяева[12] или проданы на вес для изделий из папье-маше.
Кокошкин мне очень обрадовался, и я ему. Деревянный дом его на Арбате сгорел, и он купил себе огромный каменный дом у Арбатских ворот, где Мерзляков читал свои публичные лекции о русской литературе и где впоследствии было столько прекрасных благородных спектаклей. В Кокошкине незаметно было, что он пережил такую великую историческую годину: об ней и речи не было. Он весело встретил меня литературными и театральными новостями, точно как будто ничего не случилось важного с тех пор, как мы не видались. «Милый, как я вам рад! — восклицал Кокошкин, обнимая меня при первом нашем свидании, — как кстати вы приехали; Алексей Федорович у меня в зале читает публичные лекции, и, конечно, ничего подобного Москва не слыхивала; я решился поставить на сцену моего «Мизантропа» (он всегда называл его мой), я теперь весь погружен в репетиции — работы по горло. Ваши советы будут мне полезны (разумеется, это была учтивость). Кажется, я могу вам поручиться за два главные персонажа: за Мочалова[13] в Крутоне и за Львову-Синецкую в Прелестиной. Ах, да вы и не знаете ее! Какой я нашел талант для Москвы — и где же? В Рязани, куда я уезжал от французов. Синецкой девятнадцать лет, собою прелесть, страстно любит театр, умна и готова учиться с утра до вечера. Поедемте же завтра на репетицию, и я вам ее представлю; впрочем, она не служит еще при театре, а играет в первый раз, как дилетантка. Без нее, конечно, я не дал бы «Мизантропа». Что касается до Мочалова, то я сам не ожидал, чтоб он был так хорош в Крутоне. Вы оставили Мочалова в двенадцатом году весьма плохим актером, но у него вдруг открылся талант, и он сделался любимцем публики; талант у него точно есть, и большой, но искусства, искусства мало. Я боялся двух вещей: во-первых, что он не выучит роли (это его большой порок) и станет перевирать стихи, и, во-вторых, что он будет дурен во французском кафтане; но ему так хотелось дать «Мизантропа» себе в бенефис, что он заранее выпросил у меня пьесу и выучил роль претвердо. Я заставляю его репетировать во французском кафтане со шпагой и треугольной шляпой — и вы удивитесь, как он ловко себя держит; с его прекрасной наружностью и талантом он произведет большой эффект… но чего мне это стоило и стоит, этого никто, кроме вас, не оценит! Ну, да завтра вы все увидите». Хотя я сам очень любил театр, но не мог не улыбаться, слушая Кокошкина, который все это говорил с таким театральным жаром, как будто он играл роль человека, помешанного на любви к театру. Вообще в словах Кокошкина слышна была напыщенность, декламация, и это отнимало искренность у его речи, касающейся даже предмета, страстно им любимого.
Мне удалось слышать только одну лекцию Мерзлякова, именно ту, в которой он разбирал «Дмитрия Донского», и разбирал очень строго и справедливо. Несмотря на убедительные и ясные доказательства профессора, почти все слушатели нашли такой разбор любимой трагедии пристрастным и недоброжелательным, даже осердились за него. Стихи Озерова, после Сумарокова и Княжнина, так обрадовали публику, что она, восхитившись сначала, продолжала семь лет безотчетно ими восхищаться, с благодарностью вспоминая первое впечатление, — и вдруг, публично с кафедры ученый педант — чем был в глазах публики всякий профессор — смеет называть стихи по большей части дрянными, а всю трагедию — нелепостью… Волнение было сильное. Едва ли кто-нибудь из слушателей был так доволен, даже обрадован этой лекцией, как я, потому что лекция очень совпадала с жестоким разбором «Дмитрия Донского», написанным А. С. Шишковым; разбор этот я считал почти во всем справедливым. После чтения был завтрак у Кокошкина, и он, по моей просьбе, познакомил меня с Мерзляковым; я с горячностью высказал ему мое сочувствие и уважение и сообщил о критике Шишкова. В этот же день я видел в первый и последний раз Батюшкова.
На репетицию «Мизантропа» я не попал, по каким-то особенным обстоятельствам; но первое представление в бенефис Мочалову, бывшее 15 декабря, я видел и не мог забыть этого спектакля. Он произвел на меня самое приятное и глубокое впечатление: Мочалов и Синецкая доставили мне истинное наслаждение, особенно Мочалов, потому что Синецкая была еще слишком неопытна, а роль требовала искусной и опытной актрисы. Впрочем, ее молодость, прекрасная наружность, благородство во всех движениях, необыкновенная чистота произношения обещали в ней со временем замечательную артистку (что и оправдалось), и публика приняла ее с громким и общим одобрением. Мочалов же был так хорош во всей пиесе, что я лучше его не видел актера в роли Мизантропа. Тогда же, по окончании пиесы, я поспешил с ним познакомиться; я нашел в нем очень доброго человека, любящего свое дело, но понимающего его только по инстинкту. В душе у него было много чувства и огня.
Через несколько дней я уехал в Петербург.
1816 год
В этом году, во время трехмесячного моего пребывания в Петербурге, когда я имел счастие так близко узнать Державина, познакомился я самым оригинальным образом с М. Н. Загоскиным, о котором до тех пор не имел никакого понятия. Живя вместе с полковником П. П. Мартыновым в Гарновском доме, я находился постоянно в кругу Измайловских офицеров; с некоторыми из них я был знаком очень дружески, откровенно рассказывал им все, о чем говорил с Гаврилом Романовичем Державиным, и, кстати, о всех моих литературных убеждениях. Тогда еще пользовалась успехом на театре комедия кн. Шаховского «Липецкие воды». Я приехал из Москвы, сильно восстановленный против этой комедии; ее успех на сцене, которого она, конечно, вполне не стоила, еще более раздражил меня. В откровенных разговорах с Державиным я жестоко критиковал «Липецкие воды». Старик соглашался иногда с моими замечаниями и сказал мне, чтоб я написал обстоятельный разбор комедии кн. Шаховского. Я написал и прочел Гавриле Романовичу в присутствии его домашних и некоторых обыкновенных его посетителей; хозяин во многом был одного мнения со мной; но двое из гостей горячо заступились за кн. Шаховского и в опровержение моих критических замечаний ссылались на комедию Загоскина «Комедия против комедии, или Урок волокитам», которой я еще не знал. Разумеется, я прочел мою критику и в Гарновском доме, не пропустив случая побранить Загоскина, которого в глаза не видывал и комедии которого не читал. Хозяин мой, Мартынов, очень забавлялся моими выходками против Загоскина, близкого ему родственника, и, чтоб еще более потешиться моей горячностью, отыскал завалившуюся где-то у него «Комедию против комедии», подаренную ему от сочинителя с родственной надписью, и дал мне прочесть. Все общество было против меня, и я, по моей вспыльчивости, очень рассердился за офицерскую антикритику и даже насмешки. Я стал читать вслух пиесу Загоскина с предубеждением, даже с положительным намерением найти ее дурною. Бессовестно придирался к каждому слову и, взбешенный моими антагонистами, наконец бросил под стол комедию и сказал, что сочинитель глуп. Мартынов хохотал до упаду. — Чрез несколько дней, будучи нездоров, я сидел один дома; вдруг с шумом растворилась дверь, хозяин мой, Мартынов, почти вбежал в комнату, ведя за руку плотного молодого человека, белого, румяного, с прекрасными вьющимися каштановыми волосами и золотыми очками на носу. С неудержимой веселостью и смехом Мартынов подвел ко мне неизвестного мне господина и сказал: «Это моя роденька, Михайла Николаич Загоскин» — и, обратясь к Загоскину, продолжал: «А это мой оренбургский земляк, С. Т. Аксаков, который на днях, читая нам твою комедию, плюнул на нее, бросил под стол и сказал, что автор глуп». Мартынов, очень довольный такой остроумной шуткой, принялся хохотать; но мы с сочинителем комедии стояли, как окаменелые, друг против друга, каждый с протянутою рукою — и, конечно, были смешны. Загоскин, очень конфузливый и вспыльчивый от природы, покраснел, как вареный рак, я также, но я опомнился первый и, кое-как собравшись с духом, сказал: «Ваша родня, а мой приятель Павел Петрович заранее придумал эту неприличную шутку, чтобы поссорить нас при первом свидании и чтобы позабавиться нашей литературной схваткой». Загоскин что-то пробормотал, и мы кое-как пожали друг другу руки; но неугомонный Мартынов начал уверять, что все это правда. Я рассердился и весьма серьезно сказал ему несколько жестких слов, которые уняли и образумили его; он в свою очередь стал извиняться и уверять, что он только хотел пошутить и что он очень желает, чтобы мы были приятелями. Через несколько минут, после нескольких пустых фраз, Загоскин, ехавший куда-то на вечер, ушел. Я крепко поссорился с Мартыновым, даже хотел переехать от него на другую квартиру, и он едва упросил меня остаться. Надобно сказать, что Мартынов, встретившись нечаянно с Загоскиным на улице близ Гарновского дома, вспомнив недавно происходившее чтение его комедии, захотел потешиться и затащил к себе своего родственника почти насильно, уверив, что имеет сообщить ему что-то нужное. Можно судить, каков был сюрприз бедного Загоскина, который не слыхивал даже моего имени! Я не имел духу сделать визит ему и уехал из Петербурга, более с ним не видавшись.
- Литературные воспоминания - Иван Панаев - Публицистика
- Разыскания об Изначальной Руси. (Тетрадь 1-Далее за Манифест) - Лев Исаков - Публицистика
- Советская гениза. Новые архивные разыскания по истории евреев в СССР. Том 1 - Коллектив авторов - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Где и что болит у нас? - Иван Аксаков - Публицистика
- Литература факта: Первый сборник материалов работников ЛЕФа - Сборник Сборник - Публицистика