Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорунжий отбросил листок и усмехнулся. С какой целью он все это пишет? Кому собирается подать знак: не все безнадежно? Так или иначе, а всего через несколько дней все ляжет в папку следственного дела с пометой «Хранить вечно».
Ну что ж, будет работа грамотеям из спецотделов. Те, кто сейчас занимается его судьбой, убеждены, что вечность — это их измерение. А на самом деле у них нет даже времени. Время — выдумка тех, кто живет в неволе, фантом их надежды, боли и отчаяния, и только для них оно имеет смысл. Мертвым и тем, кому еще предстоит родиться, оно безразлично. И какие бы цифры ни стояли в календарях, он, Петр Хорунжий, литератор эпохи индустриализации и социалистического строительства, существует только здесь и сейчас, а с историческим временем покончила революция. Понадобится что-то вроде Страшного Суда, чтобы снова сдвинуть с места махину загустевшей, как холодный мучной клейстер, истории.
Обо всем этом он думал рассеянно, с таким же спокойствием, как о собственной смерти. Смерть — единственный и неотразимый аргумент, и когда никаких других доводов не остается, годится и этот. Главное написано, добавить больше нечего. Каплей больше, каплей меньше — стакан все равно полон до краев.
Он помял в ладонях шуршащее трехдневной щетиной лицо, тронул чайник — вода еще тепловатая, и вдруг решил побриться.
Выплеснул остатки чая в окно, налил чистой, достал из сумки палочку бритвенного мыла, помазок и старую золингеновскую бритву со сточенным за давностью клинком, взбил в тарелке пену. Карманного зеркальца на месте не оказалось, и пришлось действовать ощупью.
Покончив с бритьем, он отвинтил крышку фляги, налил в горсть слабой, ядовито пахучей «казенки» и ополоснул горящую кожу, как будто это еще имело значение. Провел тылом ладони по гладкой щеке, коснулся подбородка, откинул назад густую волну темных волос надо лбом — и внезапно одним слитным каким-то чувством стало жалко всех: Лесю, Павла, себя, и других, кого знал и любил когда-то. Даже Тамару, прикрученную к нему арканом слепой и мелочной страсти, больше похожей на ненависть.
Как будто все. Хорунжий сгреб газетный мусор и отшвырнул в угол, сунул в сумку флягу, блокнот, бритвенные принадлежности, а вместо них выложил на липкую, заеложенную чужими локтями клеенку сверток в синем селянском платке. Сквозь платок проступали темные пятна ружейной смазки. Бережно распеленал, понянчил револьвер в ладони, отправил в барабан два патрона и провернул его с маслянистым щелчком.
Ему понадобилось время, чтобы заново привыкнуть к оружию. Затем он откинулся на спинку стула. Жуя мундштук папиросы и щурясь от дыма, ощупал горло, оттянул ворот свитера, в котором не раз выезжал на озера и стоял на тяге, и неожиданно подумал, что стрелять-то надо не прямо в грудь, а снизу, из-под диафрагмы. Охотничье чутье подсказало: снизу, наискось, много надежнее. Даже в упор револьверная пуля может скользнуть по плоскости ребра, и тогда все придется начинать сызнова.
Понял и другое: от одежды придется избавиться. В прошлом, о котором Хорунжий сейчас не желал помнить, он видел множество ран от стрельбы с близкого расстояния, особенно через шинель и тулуп. Однажды ему самому пришлось таким же образом убить человека, и тогда из раны торчали грязные опаленные клочья, воняющие пороховой кислятиной.
Прислушиваясь к возобновившемуся за перегородкой храпу, он не спеша стащил с себя свитер, дернул ворот нижней рубахи — отскочила и канула в сумрак под железной койкой желтенькая пуговица. Немного посидел полуголый, шевеля пальцами в ботинках, и снова потянулся за револьвером. Примерился — как оно, снизу? — и вздрогнул, едва ледяной металл коснулся ямки под ложечкой.
Он и сейчас не ощущал смерть как конец, итог, исчезновение материи и энергии любви, из которых состоит человек. Скорее — как временный уход, потерю некой части себя, подобие самоампутации. Так зверь, угодивший в капкан, отгрызает лапу, чтобы вырваться на волю.
И тем не менее, прежде чем взвести курок «бульдога», он с сожалением взглянул на бледно-голубоватую, покрытую мурашками озноба кожу на груди, на дорожку спутанных волос, начинавшуюся повыше брючного ремня, на сухие изюмины сосков. Потом уселся понадежнее, развел колени, слегка наклонился вперед, к столу, плотно прижал ствол к подреберью, придав ему нужный угол, и большим пальцем, от себя, нажал спусковую скобу.
Выстрела он не услышал, так как был слишком сосредоточен на том, чтобы все сделать правильно. Поэтому не почувствовал и боли — только тупой тычок, как бывает, когда в темноте, в сенях, наткнешься на брошенный кем-то держак от лопаты. Пуля пробила плевру, аорту, правое предсердие и вышла наружу, расщепив кость лопатки.
Крохотная частичка несгоревшего пороха, вылетев из ствола после отдачи, угодила под левое веко Петра Хорунжего, и вместо ожидаемой тоскливой муки расставания с жизнью он вдруг почувствовал сильнейший зуд, непереносимое жжение под веком.
Это ощущение на миг пересилило все остальные. В мозгу застучал на стыках рабочий поезд под Сумами, когда он, подросток, высунулся на повороте из окна: духота в набитом вагоне была адская, и в глаз вместе с паровозным дымом влетел уголек. Точно так же потоком хлынули слезы, но сейчас не было рядом матери, чтобы спасти от жгучей слепоты.
Так, весь в слезах, он и провалился в бурую, клубящуюся и подсвистывающую тьму. Неотличимую от той, откуда уже несколько лет подряд ему являлся семнадцатилетний парнишка с грачиным профилем и длинными волосами, схваченными на затылке пестрым шнурком.
Который знал почти все о том, что случится дальше.
2
Муж почему-то вернулся из города не на служебной машине, а рабочим поездом.
Пыльный пятивагонный состав останавливался на разъезде «15-й километр» трижды в день: в шесть утра, в тринадцать сорок и в семь вечера.
Неожиданно заметив сквозь колышущуюся тюлевую занавесь на окне его фигуру у ворот, Вероника Станиславовна живо представила, как на станции Андрей пружинисто спрыгнул с подножки на платформу и пригородный тут же лязгнул сцепками и тронулся. Затем, чтобы сократить дорогу, он свернул в редкий сосняк — напрямик к мосту через речку Уды. Его осанистое сильное тело уже начало грузнеть, но муж, ловко балансируя и минуя провалы в шатком настиле, частично разворованном местными на топливо, вскоре достиг противоположного берега и без остановки поднялся по косогору. Оттуда начиналась тропа, протоптанная вечно спешащими дачниками.
Яблони отцвели совсем недавно.
Дача Андрея Любомировича Филиппенко была куплена шесть лет назад, задолго до нашумевших судебных дел, когда на скамье подсудимых оказались многие из соседей по поселку. От природы чуткий и предусмотрительный, Филиппенко выбрал дом на отшибе, а когда в поселке начали одна за другой расти новые госдачи столичного начальства, еще больше привязался к своему уединенному загородному пристанищу.
Сама Вероника в приобретении дома не участвовала — у них только что родилась двойня — мальчишки, и волнений хватало без того. Андрей только сообщил, что купил недорого, и не у кого-нибудь, а у Рубчинских, которых она знала по прошлой жизни. Еще подростком дочь Рубчинских Юлия брала у нее уроки актерского мастерства, а первый муж Вероники Станиславовны был в дружбе с этой семьей. В ту пору она была ведущей актрисой в труппе и — правда, всего год — женой знаменитого Ярослава Сабрука, главного режиссера и руководителя театра. Прошло десять лет, как она ушла от Сабрука к Андрею, и ни секунды потом не жалела. Ни о театре, ни о тяжелом, казалось, неистребимом чувстве к Сабруку, ни о других, кто ее любил и ненавидел. Андрей в ту пору был нищим, как церковная крыса, бездомным, в его жизни все еще только начиналось. Однако он сумел ее убедить, что без нее у него ничего не получится.
Задержавшись на ходу перед трюмо, Вероника Станиславовна легко тронула свои пышные белокурые волосы и сбежала вниз, к входной двери, — встретить мужа. Обе дочери и близнецы играли с няней в глубине сада — там, где на солнечной восточной стороне участка Андрей после поездки на Памир возвел решетчатую, напоминающую пагоду беседку. В отличие от многих коллег-писателей муж не держал собак, не жаловал охоту, был равнодушен к рыбной ловле, оружию, автомобилям — ко всем этим мужским забавам. Не любил больших площадей, театров, разговоров о политике и своих учеников. Его привязанности ограничивались женой, детьми и загородным домом. Для души — хорошее вино, живопись, цветы. Все это у него здесь было. А в городе — постылая служба.
Было так тихо, что даже через цветные стекла террасы она слышала смех детей в саду и перебранку соек в корявых ветвях старой груши. В солнечном луче, брызнувшем из проема распахнутой двери, лицо Филиппенко показалось ей утомленным и осунувшимся. Он был небрит.
- Жизнь в позднем СССР - Том Торк - Историческая проза / Публицистика
- Золотая нить времен. Новеллы и эссе. Люди, портреты, судьбы. - Светлана Макаренко-Астрикова - Историческая проза
- А дальше – море - Лора Спенс-Эш - Историческая проза / Русская классическая проза