— Парень? — позвал он наугад. — Джанни? — Он думал, что это было имя мальчика, хотя обычно он обращался к тому «ты» или «парень», когда молодой калека сидел на его веранде. — Не бойся, парень. Все кончено. Ты не пострадал?
Потом, опасаясь самого худшего — что он появился слишком поздно — Ноери отложил в сторону молоток и костыль. Он неуверенно пошел вперед по переулку, разбрасывая мусор по сторонам, прежде чем знакомые звуки не привлекли его внимания: легкий удар, тяжелый удар и волочение; затем опять легкий удар, тяжелый удар и волочение. Холодная рука страха сжала сердце булочника, когда он повернулся к свету улицы.
Джанни, мальчик-калека, добрался до веранды, пока Ноери смотрел на него. Он сел на плоский камень, как делал каждое утро, и прислонил костыль рядом с собой, устраивая поудобнее на камне свою искалеченную ногу так, чтобы ее могли видеть прохожие и покупатели Ноери, как и обернутую соломой чашку нищего.
— Причуда Льва, — прошептал Ноери. Его руки поднялись сами собой и схватились за сердце. Он заставил их расслабиться и опуститься вниз, хотя страх продолжал терзать сердце, а плохие предчувствия только начинались.
— Что же я сделал? — вслух спросил он сам себя.
Молоток для теста лежал там, где он его оставил, окровавленный, как и рубашка Ноери. Но костыль…костыль исчез. Единственный костыль, который он видел, был на своем обычном месте, прислоненный к стене его веранды.
— Причуда Льва, — повторил Ноери и повернулся обратно к теням, когда его желудок взбунтовался.
* * *
Хаману, Льва Урика, Короля Мира, Короля Гор и Равнин, и еще не меньше дюжины других самых разных титулов, которые выкрикивали глашатаи за время его тысячелетнего правления городом, чаще всего можно было найти на самой высокой крыше широко раскинувшегося дворца. Королевские аппартаменты тоже были на крыше. Двери и сами комнаты были приспособлены для житья полугигантов, хотя мебель подходила скорее для людей, из-за своей просты и даже строгости, несмотря на позолоту и блестящий лак, покрывавшие ее.
Король сидел за черным мраморным столом в своих аппартаментах и рассеянно глядел на восток, на солнце, вставшее часом раньше. Сидя, Хаману напевал мелодию, мелодию из восьми тактов. Намек на ночную прохладу еще сохранялся в тени за ним. Одежда из глянцевого шелка свободно спадала с его могучего торса. Ее багровый цвет изумительно дополнял его смуглую, с желтым оттенком кожу и черную гриву, которая падала назад с высокого умного лба и рассыпалась пышными эльфийскими локонами по его плечам.
В его облике не было ни одной мягкой черты. Глаза был глубокого желтого цвета созревших цветов дерева агафари; твердые и темные губы резко выделялись над твердым безбородым подбородком. Еле заметные морщинки вокруг глаз могли бы быть знаком, что этот этот человек обладает хорошим чувством юмора и любит посмеяться — но точно так же легко они могли быть признаком жестокости и коварства.
За спиной короля на черной полке лежал меч, сделанный из настолько тонкой стали, что сверкал на солнце как серебяный. Две темные обсидиановые сферы стояли на искусно сделанных пьедесталах: одна около наконечника меча, вторая рядом с рукояткой. Рядом с ними на стене висели отполированные доспехи, самого разного размера и стиля. Было видно, что все они побывали в бою, но на всех них не было ни следа желтой песчаной пыли, которая была проклятьем всех гостиниц и постоялых домов Урика, как если бы одного присутствия короля было достаточно, чтобы управлять капизами ветра и погоды — как оно и было на самом деле.
Хаману мигнул и пошевелился, потом встал со стула, сбросив с себя рассеянность. Балюстрада из львов с оскаленными пастями ограждала край крыши. Он оперся рукой о вырезанную из камня гриву и пристально уставился на свое владение, пока не увидел то, что хотел увидеть и не услышал то, что хотел услышать. Его лицо опять расслабилось, а мысли потекли в более привычные места: например в сознание того, кто был его личным стюардом за последние сто лет.
Энвер, время.
В ответ дварф безмолвно подчинился приказу, бросил свой недоеденный завтрак и поторопился к крыше, на бегу отдавая приказания направо и налево.
Хаману усмехнулся и легко похлопал каменного льва по голове. Последняя ночь была неплоха, он совсем недурственно повеселился. Так что утром он излучал терпимость и легкий юмор.
Он уже сидел за мраморным столом, когда появился Энвер во главе процессии рабов, несущих подносы с едой и корзины, наполненные прошениями и подношениями.
— Ваше Всеведение, пусть этим утром кровавое солнце Атхаса воссияет на вас и на все ваши земли! — торжественно объявил Энвер хорошо поставленным голосом, кланяясь до земли.
— А разве оно этого уже не делает, прямо сейчас? — ответил Хаману, слегка меняя интонацию голоса. — Разве что-нибудь уже случилось, дорогой Энвер? — Терпимость — вместе с хорошим юмором — никак не мешает внушить хоть какому-нибудь смертному чувство страха перед завтраком.
— Ничего, Ваше Всеведение, — ответил дварф, сотрясаясь от ужаса.
Рабы за спиной Энвера сбились в толпу, дрожащую от страха, а ведь еще мгновение назад они радовались тому, что находились в безопасности с завтраком Хаману в руках. Он не нуждался в пище. Вообще, было мало того, в чем Хаману по-настоящему нуждался. Но он хотел свой завтрак, он хотел, чтобы его поставили на стол, а не уронили на пол и раскидали среди ежедневных прошений.
— Хорошо, Энвер. — Улыбка Хаману имела зубы: тупые человеческие зубы, хотя, как и весь его облик, он мог изменить их в мгновение ока. — В точности, как и должно быть. В точности, как я и ожидал.
Энвер наконец сумел изобразить на лице улыбку, хотя и менее зубастую, а рабы трясущимися руками поставили подносы с едой и корзины на стол, прежде чем отбежать к дальнему концу крыши и скрыться из виду, спустившись по лестнице. Хаману слышал их вздохи облегчения своим невероятным слухом. Он мог услышать в Урике все, что хотел, его зрение было еще лучше. И более того, он мог убить одной мыслью и наесться умирающим дыханием жертвы.
Иногда он так и делал — хотя и не со скуки, прохоти или голода, как считали его подданные. Но сегодня из всей еды его заинтересовал только ломоть свеже-испеченного хлеба. С изысканными манерами, подходящими скорее изнеженному аристократу, а не могучему королю, он отломил небольшой кусочек хлеба, пролил на него каплю золотистого меда и поднес его к губам.
Страх окружающих опъянял, но никакой страх не мог сравниться со всегда другим вкусом поднявшейся на дрожжах смеси муки и воды, когда она еще горячая и только что вынута из печи.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});