Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ясно и тихо было на душе у Ивана Мелентьева, когда он в это тихое и ясное утро озирал своими старыми исслезившимися глазами родные поля с высоты воза, набитого мешками с мукой. Неспешно тянула воз по непривычно сухой дороге рыжая кобыла Мелентьева. Неспешно глядел и думал старик на своём возу. Куда спешить? Слава те, Христе, овсами отсеялись, гречишку ещё рано сеять; и на дворе есть кому поработать, помимо старика! Теперь для работы прохладно. Ребята справляют кое-что по дому: телеги, сохи, — а старик взял и добежал по зорьке до прилепской мельницы обрушить и помолоть мучицы на пироги. Ближняя мельница в Спасах, на которой постоянно мололи пересухинские мужики, давно порвана — господа не живут, «арендатель» сбежал, а приказчику какое дело: чужая болячка никому не больна. И приходится теперь мужичкам от своего завода, от своих больших вод побираться по дальним мельницам. Хорошо ещё, что в Прилепах мельник человек хороший, тихий, никаких пакостей не бывает, и мелет не хрустко; присаживай, мужичок, сам как знаешь; ключ тебе в руки, хозяйничай! Ну, а всё двенадцатую берёт. Возик смолол, а ему две меры отнеси, да в гребло, а вéрхом. Шутка! А нонче за мерку-то полтинник отдашь… Особливо наша рожь, самая погожая, вся «с постати» молочена, росинки на себе не видала и спорà к тому же. Хлеб-то напекла баба с новины — куклевань-куклеванью!
— Слетишь, Матюшка, не балуйся! — перебил вдруг старик свои размышления, заметив, что его пятилетний внук, мальчишка с белыми, как лён, волосами и розовою мордочкою, стал беспокойно болтать ногами на хребте кобылы, куда усадил его ещё на мельнице баловник-дед. — Сказываю, слетишь! Ведь стащу с лошади, пойдёшь пешком; дед-то домой уедет, а ты оставайся в поле.
— Не смеешь, — шепелявил Матюшка, знавший свою власть над стариком-дедом. — Тебе батька бока намнёт!
— Ишь ты, чертёнок! — шутил дед. — От земли не видать, а тоже брехать норовит! Я те достану, щенка! Вот ужо, погоди!
— Деда, а завтра лепёшки будет мамка печь?
— Нельзя ж, малый, без лепёшек; завтра Перполвенье, завсегда лепёшки пекут. На то дед и муки намолол мякенькой.
Поля ржи, молочно-зелёные от утренней росы, стелились кругом дороги. Тёплый ветерок слегка путал их, будто мягкие, шёлковые волосы ребёнка под ласковою рукою матери; чёрные грачи с белыми клювами весело прыгали в этих росистых зеленях, подалбливая землю. Над зеленями, в голубом прохладном воздухе, звенели жаворонки. Свечою поднимались они он земли в подоблачную высь, безостановочно трепеща крылышками, безостановочно разливаясь в весенних песнях. Жаворонок — это поющий воздух. Его не видишь, но серебряные бубенчики его горлышка звенят повсюду, внизу, в вышине; только что забрезжит день, уж жаворонок поёт; в дождь, когда прячутся все птицы, жаворонок поёт; он умолкает после всех и запевает всех раньше; он один встречает своею песнею и солнце, и вечер.
На голубое небо выплывают круглые белые облака, настоящие летние. Значит, солнце греет не на шутку. В эти первые весенние дни горизонт виден далеко кругом, дальше, чем в самое лето, когда поднимутся хлеба и травы. Церкви белеют вдали на тёмно-синем фоне кое-где ещё уцелевших лесков. На высоком сплошном гребне, что тянется по горизонту справа, провожая излучины Рати, видны соседние посёлки, будто гнёзда грибов, засевшие в лощинки и складки горы; только одни ветрянки выскочили из общей тесной кучи и хорохорятся своими крыльями на макушке бугра, обсыпав кругом деревню, как цепь застрельщиков. В общей картине новорождённого весеннего дня и этот бесхитростный пейзаж казался сердцу Ивана невесть каким весёлым. Давно не дышалось этою тихою прохладою и этим тихим голубым светом.
— Эх, да и ржи будут важные! — сказал он вслух, не то сам себе, не то своему мальчишке. — Вот уж и грач прячется… А давно ли повыскакала? Так и прёт из земли на твоих глазах. Сила сильная!
— Хороша рожь, деда? — встрепенулся Матюшка.
— Хлеб буйный будет, малый! Глянь-кась, стоит шуба шубой!
— А косить, деда, пойдёшь?
— Живы будем, все, малый, пойдём! Теперь нечего загадывать. Мне даром восьмой десяток пошёл, а я на работе молодого задавлю. Я на работу жёсткий! Первую косу хожу, так сынки не угонятся за старым, обижаются.
Старик замолчал и задёргал вожжами, ворча себе что-то под нос. Они молча проехали с версту, до поворота, откуда открылось родное село.
— То старик был нужен, — укоризненно заговорил Мелентьев, как бы продолжая с кем-то спор. — А теперь старик износился, не нужно старика! Ну-к что ж, коли Бог смерти не посылает? Спутал старику ноги, да нà зеленя! Авось околеет… Али поленом пришиби. Водку, вишь, пью, хозяйство разоряю… Да чьё оно, хозяйство, кто то хозяйство собирал? Ты об этом-то у умных спроси! — Старик с спокойным негодованием глядел всё время на один из дворов своего села, куда, по-видимому, и обращены были его упрёки. — Делиться давай! — передразнивал он кого-то, коверкая язык. — Мать, говорит, родную кормил, а мачеху не стану кормить! Вот оно что! Вот нонче какие законы пошли, что отцову жену взашеи со двора. Это ладно вы придумали, сынки любезные! Верёвочку, мол, на шею да и ступай с Богом! Нонче вы больно умны стали, а как двор-то одним своим горбом собирал, вас что-то неприметно было, умников… И без портков-то ещё не ползали… Делить норовят!
— Это ты на кого ругаешься, деда? — спросил Матюшка, прислушавшийся к воркотне старика.
— Нет, деточка, сиди себе, посиживай! — спохватился старик. — Ты ребёнок махонький, ты своё знай! Это не твоего ума дело. Вот и приехали! — сказал он весело, переменяя тон. — Ехали-ехали мы с Матюшкой и приехали. Вот и Спасы село, а тут и наша Пересуха зараз.
Село Спасы раскинулось по обе стороны речки Рати. На одном берегу крестьянские избы, вытянутые в два порядка, бок о бок с кочковатым лугом и олешником; на другом, сухом и холмистом, барская усадьба с каменными флигелями, с большим садом, с каменною церковью через выгон и с старым тёмным лесом за церковью. Барская усадьба издали — чистый городок. В безлесной и ровной местности Шишовского уезда и этот крутой зелёный пригорок с глинистым обрывом и лесом наверху кажется чуть ли не Швейцариею.
— Деда, вон те-то хоромы, где барыня живёт? — спрашивал Матюшка, залюбовавшийся ярким видом железных крашеных крыш и штукатуренных стен усадьбы.
— Те-то самые, робя! Таперича сама приехала; сказывают, ишь, жить будет.
— Там-то и яблочки, деда?
— Там же, там, родимый, там и яблочки; вот время, даст Бог, придёт, и яблочка с тобой отведаем. Яблоко тут ядрёное, чистое, супротив всех.
— Барыня, небось, только и ест, что яблоки? — продолжал допрашивать искренно заинтересованный Матюшка, слегка вздохнув.
— Разорил, право, — тихо смеялся старик, поворачивая в улицу села. — Кому что, а ребёнок за своё!
— Аль на пироги молол, Иван Иваныч? — спросила проходившая баба.
— На пироги.
— Завозно у прилепских?
— Там, мать, и не дотолчёшься, ярманка-ярманкой.
Подъехали ко двору.
— Тпру-у-у! — преважно заорал Матюшка, натягивая гриву кобылы.
Это было совсем лишнее, потому что рыжая сама завернула воз оглоблями к воротам и радостно зафыркала. Со двора отвечали ей таким же весёлым ржанием лошадиные голоса.
Под плетнёвым половнём против избы два здоровые мужика, сыновья Ивана, дружно стучали топорами, прилаживая грядки к тележному ящику. Мужики глядели на подъехавший воз, не прекращая работы.
— Ишь, пострел, куда примостился! Что скворец на жерди, — смеялся Василий, дядя Матюшки. — Упадёшь, ротастый!
Дед снял ребёнка с лошади.
— Завозно, небось? — спросил Василий старика.
— Как теперь не завозно! Народушку слободно стало, всякий молотит. Какие возы с той недели ждут. Дожидаться черги — до Егорья прождёшь! Спасибо, упросил без черги мешочки помолоть. То-то и обернулся рано. Бабы дома?
— Картошку бросают.
— Варили что?
— Капусту с квасом нонче хлебали.
— Похлебать и мне… В брюхе с утра-то отощало, — говорит старик, ведя лошадь во двор и принимаясь развязывать супонь. — Эй, Матюшка, хозяин молодой, отнеси дугу! Куда же ты?
Но молодой хозяин уже уплетал в избу к печке, себе за разживою.
Агрономия в женском учебном заведении
Генеральша Татьяна Сергеевна была в большом огорчении в первый месяц своего пребывания в Спасах. По её мнению, всё было бессовестно запущено и разорено в её хозяйстве. Обои в доме полиняли и кое-где отстали, оконные задвижки и ручки на дверях заржавели, так что едва можно было их отчистить, а пакет в зале и гостиной сильно потрескался. Но особенно возмутило Татьяну Сергеевну печальное состояние сада, «моего старого доброго сада», как она всегда говорила о нём. С балкона уже едва можно было сходить, потому что в нём погнили перила, доски и балки. Круглая стеклянная беседка, называвшаяся у генеральши «La rotonde», а у дворовых людей «шишом», была давно обращена в голубятню, так что поля нельзя было видеть под слоями гуано, а о стёклах, разумеется, и помину не было. На цветниках перед домом не только росли леса бурьяну, но и целые кусты одичавшего вишняка. Из всех выдумок культуры отстояли себя среди глуши крапивы, польтя и репейника только высокие султаны амарантуса да яркие букеты ноготков. В оранжерее стена была подмыта водою и вывалилась, вьюшки повыломаны из печных гнёзд, и всё, что можно было красть, раскрадено самым добросовестным образом. От купальни среди пруда оставались грустные воспоминания в виде дубовых столбов с зарубленными шипами, а хорошенький паромчик с решёткою, который ходил по канату между купальнею и пристанью, теперь тоже сгнившей и обсыпавшейся, сопрел просто в трут вместе с тесовым навесом, под который он обыкновенно ставился в саду на зиму. Словом, старый обуховский сад, который покойный Сергей Трофимович разводил с таким трудом и настойчивостью, выписывая из далёких мест редкие сорта яблонь, груш и слив, обратился теперь в какой-то лес больных и искривлённых деревьев, заросших, как шерстью, жёлтым и серым лишайником и почти не пропускавших сквозь себя свет. Правда, мещанин Бабкин из подгородной слободы уездного города Шишей, занимавшийся прасольством, аккуратно каждый год снимал генеральский сад, платя за двенадцать десятин с сеном и плодами по четыреста рублей, и не видел ничего предосудительного в том, что рука садовода десять лет не прикасалась ни к одному его дереву. В последние годы и сам беспечальный мещанин Бабкин стал что-то раздумывать, отчего это в обуховском саду яблоки стали слабы и червивы. То, бывало, из бунта вынешь, как кремень крепок, а теперь ещё и в бунты не вяжут, весь расслабнет и станет преть. Московский купец перестал и брать обуховский яблок, говорит, даром не нужно. Да и обсыпаться стал от ветров уж без всякой меры.
- Леди Макбет Мценского уезда - Николай Лесков - Классическая проза
- Немец - Шолом Алейхем - Классическая проза
- Счастливая куртизанка - Даниэль Дефо - Классическая проза
- Губернатор - Илья Сургучев - Классическая проза
- Онича - Жан-Мари Гюстав Леклезио - Классическая проза