Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вернемся в купе. Вот я сижу, ем бутерброд с ветчиной, а поезд несет меня туда, где я никогда не бывал. Горы растут, леса отступают, камни поглощают луга. Скоро Ле-Веско.
В буклетах министерства туризма это место изображается весьма наглядно: ледники под высоким небом, эдельвейсы, снятые крупным планом, идиллические альпийские хижины, полуразрушившиеся, с неуклюжими крестьянскими семьями у дверей (суровый старик с трубкой, красивая женщина в национальном костюме, трое детей и мечтательный пес). На снимках видны извилистые горные тропы под изящными водопадами, которые являют земную аналогию изогнутых контуров радуги на горизонте. Зеленые, усыпанные цветами луга со щедро рассеянными по ним коровами. Если перевернуть страницу буклета – то же самое зимой. Альпийская хижина с крышей, укутанной снегом, с застывшей струйкой дыма над трубой. Водопад, превратившийся в хрупкое стеклянное чудо изо льда. И лыжни с расставленными на них веселыми игрушечными человечками в ярких куртках, замершими в странных позах, с неестественно вывернутыми руками и ногами. Сидя в кресле канатной дороги, машет рукой маленькая девочка. Однако проспект умалчивает – и правильно делает – о долгих дождливых днях, серой осени, скуке и запустении межсезонья. На фотографии, сделанной с вертолета, – целая деревня: десятка два сбившихся в стайку домов, теснящихся на крошечном уступе. Вот главная улица, узкая серая змейка. К сожалению, на снимке не видно магазинов по обеим ее сторонам, бутиков знаменитых ювелиров и кутюрье, сувенирных лавок, закрытых летом. Вон то голубое пятнышко – бассейн в саду роскошного отеля. Здания рядом с ним, все эти белые кубики – тоже гостиницы, но подешевле. И те черные точки – отели, еще дешевле, для туристических групп. Кроме вон того длинного здания; это закрытая частная школа.
Международная школа де Веско. Она пользуется всемирной славой, которую ей создала главным образом элегантная, украшенная гербами почтовая бумага. А в остальном она вполне заурядна. Плата за обучение так высока, что почти никогда никого не исключают; учителя – благодушные люди с различными душевными недугами; директор мсье Финзель – напыщенный тупица. Но внешний вид школы производит впечатление: белый фасад, изящные резные ставни позапрошлого обескураженного века. Длинные коридоры с суровыми статуями. Прежде воспитанники носили школьную форму военного образца, но несколько лет назад ее отменили. Флаги государств ЕС над футбольным полем. И клуб выпускников, членами которого состоят приезжающие в Ле-Веско раз в год старики. О школе у них остались приятные воспоминания, и это понятно. В сущности, здесь всем нравится. Учителя не утруждают заданиями, здесь уютно, живописные пейзажи. Мне тоже нравилось.
Я поступил в школу, когда мне было десять, и закончил ее, когда мне исполнилось восемнадцать. Значит, восемь лет во дворце, у подножия белых гор, под пламенеющими восходами. Восемь лет под сенью огромных старых дубов и величественных плакучих ив, склонявшихся над испещренной солнечными бликами травой, в сиянии высокооплачиваемого альпийского солнца. Восемь лет, которые я провел вдали от мира.
Я делил комнату – кстати, просторную и чисто убранную – с мальчиком по имени Жан Браунхофф. Он был сыном торговца оружием и одним из самых симпатичных людей, которых я знал. (Мне довелось познакомиться и с его отцом, застенчивым человечком, очень вежливым и немного испуганным.) Ученики происходили из разных стран, многие так и не научились бегло говорить по-немецки или по-французски. В школе царило чрезвычайно занимательное смешение языков, очаровательная вавилонская бессмыслица. Разумеется, никто не понимал учителей, да и зачем, если из окна открывается такой вид! На мраморные горы, на это несказанно голубое небо с перламутровыми облачками. И разве все мы не были богатыми наследниками?
Хорошо, я не был, но об этом я узнал значительно позже. И потому я бродил – в вечном страхе сорваться и упасть – по цветущим горным склонам, начал вести дневник, забросил его, читал Платона[13] и Лейбница[14] и учился играть в гольф. Мне это даже неплохо удавалось, мне нравилась в нем некая геометрическая четкость. В шахматы я, напротив, играл ужасно, а хорошо ли я играл в карты, не мне судить; играл я хотя и часто, но только не по правилам.
Как я учился? Посредственно, в высшей степени посредственно. Если быть точным: довольно скверно по всем предметам, но так хорошо по математике, что за это мне кое-что прощалось. Позднее, когда на уроках физики мы перешли от дурацких шариков и рычагов к атомам, волнам и лучам света, то есть когда материю пронизали числа и мнимо плотные предметы растворились в духовных измерениях, я стал успевать и по физике. По иностранным языкам я неизменно получал «неудовлетворительно», потому что не владел ими, по языку, которым владел, – «неудовлетворительно», потому что для моей учительницы, пожилого иссохшего создания, идеалом был стиль Адальберта Штифтера,[15] а не мой. Двойки по химии я получал из-за брезгливости при виде того, как непристойно извивается, утрачивает цвет, меняет форму булькающая, пенящаяся материя, заключенная в раскаленную пробирку, из отвращения перед грязью, которая ведет себя как живая. Я всегда боялся, что она и в самом деле оживет: вдруг из пепла, из коричневатых отходов какого-нибудь эксперимента выползет барахтающийся, копошащийся маленький многоногий зверек, зародившийся в теплом бульоне? Все эти соединения и растворы, которые сливали, чтобы получить что-то новое, что-то смрадное, едкое, омерзительное… Меня от них тошнило. Что я действительно любил, так это реакции горения. Крошечные яркие язычки пламени, бегущие по поверхности прохладной жидкости. Внезапная вспышка порошка магнезии, настолько яркая, что глаза не выдерживают, а когда магнезия сгорает, не остается ничего, даже мельчайшей белой крупинки. Вещество истощило свои силы и превратилось в свет.
А потом еще физкультура. Пожалуйста, не заставляй меня рассказывать о большом душном зале с устланным зелеными матами полом, с вездесущим запахом пота, с бессмысленными заданиями для самоубийц («Прыгни на трамплин и сделай сальто! Ну же, давай!»), с торчащими отовсюду острыми металлическими краями, жаждущими размозжить юные суставы, не заставляй говорить об идиоте учителе, разочарованном собственной неудавшейся жизнью. Игры с мячом! Бессмысленные неуклюжие прыжки за кожаным увальнем, толкотня нескладных подростков – большие ладони, длинные шеи, ломающиеся голоса, – принужденное соперничество «команд». Странно: любители футбола по большей части патриоты.
Но однажды произошло нечто важное.
Мне было примерно пятнадцать, и это случилось в один из тех долгих, пасмурных осенних дней, когда кажется, будто миром навечно завладели апатия и уныние; именно в такой день Жану Браунхоффу пришла мысль показать мне карточный фокус. Он взялся за карты от скуки, и от скуки смотрел на это я, а за окном скрылись в тумане горы, и пухлые влажные облака, разбухая, всползали кверху из долины.
– Выбери какой-нибудь карта! – предложил он. (По-немецки он говорил лучше, чем я по-французски.)
Я выбрал. Он протянул мне сомкнутую, плотно закрытую колоду, не раскрывая ее веером, но я кое-как сумел выковырнуть карту.
– Запомни его и верни обратно в колоду!
Я вернул. Четверка пик, я до сих пор не забыл.
Теперь он возился с колодой; протиснув мизинец между двумя картами, он по одной перетасовал отдельные карты, посмотрел на них и стиснул зубы. Вдруг он поднял голову и гордо улыбнулся:
– Семерка червей. Я угадал, да?
– Нет, – невозмутимо сказал я. – Четверка пик.
– Черт возьми! – воскликнул он, швырнул колоду, так что она разлетелась по полу бесчисленными тонкими листочками картона, повернулся и вышел из комнаты, хлопнув дверью.
Я проводил его сочувственным взглядом и стал подбирать карты. Почему-то мне было неприятно видеть, как они лежат на полу, беспомощные, рассыпанные. Своеобразное предчувствие: ведь только позднее, значительно позднее, пришло время, когда самым ужасным несчастьем для меня стала упавшая на пол колода карт. Собрав их, чистые и гладкие, в одну колоду, я рассмотрел их повнимательнее. Обычная, немного потрепанная колода с незамысловатой краской рубашкой, тридцать одна карта, от семерки до туза. В ней не хватало одного валета. Я выглянул из окна, и в это мгновение пошел дождь; капли барабанили передо мной о карниз, а земля под окном превращалась в жидкую грязь. Я зевнул, сел на постель, разложил карты. Отдельно восьмерки, отдельно дамы, отдельно короли. Черви, бубны, пики, трефы. С тремя валетами возникли сложности, я решил их пока не трогать. Теперь снова собрать колоду. И снять. Еще раз. И еще раз. Я перетасовал колоду, порядок сохранился. Я так и думал. А что если снова разложить и снова собрать? Я взял листок бумаги и карандаш, начертил таблицу, внес положения отдельных карт, попробовал раздать и снова собрать. Я записал новые положения и сравнил их с прежними; порядок изменился на противоположный. А что если раздать в одном направлении, а собрать в другом? Зажав карандаш в зубах – он отдавал деревом и похрустывал, – я попробовал это сделать.
- Комната Джованни - Джеймс Болдуин - Современная проза
- Измеряя мир - Даниэль Кельман - Современная проза
- Горизонт - Патрик Модиано - Современная проза
- Человек в этом мире — большой фазан - Герта Мюллер - Современная проза
- Городские легенды - Мариэтта Роз - Современная проза