Весной 1940-го власти начали в обязательном порядке посылать еврейских женщин и мужчин на работы в военной промышленности. В июле меня тоже вызвали в Центральное ведомство по делам евреев – отделение биржи труда на Фонтанепроменаде, в просторечии на “бульваре терзаний”.
– С ума можно сойти. Я заядлый курильщик, мне надо покурить, иначе я свихнусь, но не знаю, разрешено это или нет, – стонал какой-то мужчина рядом со мной. – Если запрещено, нас всех забьют до смерти.
Молодая и наивная в свои восемнадцать лет, я ответила:
– Чего проще: спросите.
В этот миг кто-то крикнул: “Расступись!” Мы буквально распластались по стенам, чтобы освободить место человеку, который отдал эту команду. Очень приветливо и вежливо я обратилась к нему:
– Ой, можно у вас спросить? Тут одному господину неясно, разрешено ли курить.
Я не знала, что имею дело лично с Альфредом Эшхаусом. Руководитель означенного ведомства был рьяным антисемитом.
– Наглый жидовский сброд! – тотчас завопил он. Еще одна порция брани – и он исчез.
Однако теперь кое-кто из окружающих напустился на меня, угрожая побоями. Толстая еврейка, от которой противно пахло гнилым мхом, вырвала меня у них, прижала к своему пышному бюсту.
– Ну, кто тут вздумал побить еврейского ребенка?! – крикнула она. Я чуть не расплакалась.
Тут к нам решительно протолкалась какая-то дама.
– Сочувствую, что вы попали в такую неприятность, – сказала она. – С вашего позволения, моя фамилия Рёдельсхаймер.
Как я позднее узнала, она была музыковедом. Я, конечно, тоже представилась.
– Так вот, мадемуазель Ялович, вы совершили ошибку. Повели себя нормально, – объяснила она.
И я получила урок на всю дальнейшую жизнь: в ненормальной ситуации нельзя вести себя нормально. Нужно приспосабливаться.
Когда мы приступили к работе на “Сименсе”, нас было около двухсот еврейских девушек и женщин. Наш цех располагался очень близко от входа на станцию “Вернерверк”[13] в районе Шпандау. Поэтому нам, подневольным работницам, не нужно было, как в других местах, где-то собираться, чтобы затем нас толпой вели к рабочим местам. Нам разрешили утром приезжать поодиночке, брать ключи от шкафа, где мы оставляли одежду, и идти к станку. Доска с ключами одновременно служила для контроля, вовремя ли мы явились на работу.
Нас разделили на бригады по шесть человек, каждая под началом наладчика. В большинстве мы работали в просторном цеху, стоя за токарными станками, а некоторые – в соседних помещениях, сидя за столами.
Мою бригаду определили к станкам возле окон. Так мы, по крайней мере, видели, светит ли на улице солнце, идет ли дождь или снег. Но весь день точно прикованные торчали у станка. Никакой возможности хотя бы секунду-другую размять ноги, поскольку суппорт станка приходилось останавливать и двигать бедром. Постоянно возникали новые синяки, тогда как старые желтели и зеленели. Неевреев охрана труда к работе на таких станках без спецодежды не допускала. Что же до нас, подневольных работниц, то эксплуататорская фирма “Сименс” экономила даже на кожаных фартуках.
Очень тяжелый физический труд. Но куда хуже – отупение, вечный повтор одних и тех же приемов, вдобавок ощущение, что поступаешь неправильно, так как работаешь на германскую военную промышленность.
Нашего наладчика звали Макс Шульц, на “Сименсе” он работал уже много лет. Жил этот набожный католик в садовом поселке в Любарсе. А родом был из окрестностей Бромберга. “По-польски город называется Быдгощ”, – пояснял он. Он был из так называемых приодерских поляков, уроженец Верхней Силезии, где говорили на одном из польских диалектов.
Каждую вторую фразу Макс Шульц начинал словами “мой духовник говорит…”. Он не только ходил к исповеди, но и регулярно советовался со священником. “Мой духовник говорит, что все люди – братья и сестры и я должен выказывать вам как можно больше любви. Мой духовник говорит, нацисты самые большие преступники в истории человечества” – с течением времени он произносил подобные фразы все более открыто.
Школу ему, пожалуй, довелось посещать лишь год-другой. Читать Макс Шульц умел, но писал с огромным трудом. И заполнить наши зарплатные ведомости было для него серьезной проблемой, ведь приходилось регулярно заносить в особую графу, сколько винтов изготовила каждая работница. В конце концов он обратился ко мне за помощью. Хотя это, разумеется, строго воспрещалось. Я заворачивала формуляры в бутербродную бумагу, прикрывала ветошью, тайком выносила в туалет, заполняла и опять приносила ему.
Ветошь мы всегда держали при себе. Вытирали ею охлаждающую жидкость, которая текла по заготовкам, а потом обычно совали за пояс рабочего халата. Одновременно под ветошью проносили все, что в цеху было под запретом. Семейные фотографии и частные записочки, завернутые в бутербродную бумагу и целлофан, попадали таким манером и к нашим наладчикам.
Ведь всех этих мужчин мучило любопытство. Они старались заглянуть в наши личные дела и расспрашивали начальника цеха. Почему-то их ужасно интересовало, вправду ли некая Кон или Леви была раньше продавщицей, жила ли в Райниккендорфе или в Вильмерсдорфе и замужем ли. Неменьшим любопытством отличались и многие подневольные работницы: где живет такой вот наладчик, есть ли у него жена и дети? Личные контакты строго воспрещались, а оттого были особенно привлекательны.
Мои товарки говорили об этих мужчинах так, как дети говорят о своем учителе: только и слышалось “наш сказал…” да “наш считает…”. Прямо соревновались, чей наладчик дружелюбнее относится к евреям. В известном смысле общий настрой определяло и то, что среди нас было много очень красивых девушек и женщин. Большинство наладчиков держались с нами дружелюбно и корректно.
Исключение составлял лишь один, по фамилии Праль: мерзкий психопат, ошибка природы, с башенным черепом и жестокой, пустой, вечно ухмыляющейся физиономией. И дело не в его коричневых взглядах, а в полном отсутствии взглядов. Извращенец, садист. Некоторое время он работал на заводе санитаром, однако его – и в арийском отделении тоже – освободили от этой работы, потому что он с наслаждением копался в ранах пострадавших коллег. А накладывая повязку на небольшой порез или ссадину, бинтовал настолько туго, что перекрывал потерпевшему кровообращение.
В бригаде Праля была одна девушка, которая из-за бородавок на лице и нескладного носа походила на ведьму. Он все время над ней издевался и, если ему не нравилась какая-нибудь деталь, награждал девушку тычками, да так, что она ходила сплошь в синяках. Однако, по-видимому, существовало распоряжение начальника цеха, что с еврейками надо обращаться вежливо. Тычки считались формой прикосновения, которое в итоге могло обернуться общением и симпатией. А этого следовало избегать.
Как только начальник цеха пронюхал про тычки, девушку немедля перевели к безобидному наладчику. А в бригаде Праля появилась очень красивая девушка с роскошной грудью. Звали ее Катя, но я называла ее Каштановой Девушкой: у нее были очень красивые карие глаза, а волосы действительно напоминали цветом свежеупавшие каштаны. Кто знает, что бы с нею сталось, если бы она уцелела.
Иногда мне удавалось с напильником в руке на секундочку подойти к ней. Или она подходила ко мне, пока ее станок переналаживали.
– Я до сих пор с любым парнем управлялась. Поглядим, как насчет Праля… – однажды обронила она. И довольно вульгарно рассказала мне, как пробовала завести своего наладчика. Когда он налаживал ее станок, она становилась у него за спиной, осторожно дышала ему в затылок и придвигалась все ближе. Мужику приходилось по-быстрому ретироваться, чтоб штаны не треснули. Макс Шульц покраснел как рак, когда я ему об этом рассказала.
Рут Хирш, Нора Шмилевич и я работали в одной бригаде. Мы быстро сблизились – все три из неполных семей, все три весьма рано пережили тяжелые удары судьбы.
Рыжеватая блондинка с массой веснушек, Рут Хирш была очень хорошенькая, похожа на грациозного олененка. Выполняя работу, при которой рычаги надо тянуть не спеша, она мечтательно смотрела в окно. “Знаешь, я вспоминаю, как здорово было подбирать и грызть яблоки-паданцы”, – однажды сказала она. И сразу же извинилась, заметив, что у меня слюнки потекли. Увы, я не умела владеть своей мимикой.
Родом она была из литовского Мемеля[14]. Поначалу запинаясь и робея, она рассказала нам, что выросла в приемной семье. Вместе с братом-близнецом ее воспитывала супружеская пара, которая держала маленький обувной магазинчик и проживала в собственном домишке с садом. Ее родная мать, Зилла Ростовски, служила кухаркой в состоятельном еврейском доме. Она забеременела от хозяина, заявившегося к ней в комнату. Но оставить детей у себя ей не позволили; близнецов отдали на усыновление бездетной чете Хирш.