Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приезжать на лето к себе в деревню, любоваться с супругой закатом солнца, бегать (все с той же супругой) по душистым лугам за пестрыми мотыльками, читать под тенью вековых лип Джованни Боккаччо, удить на речке пескарей — конечно, соблазнительное удовольствие; но торчать тут зимой и глазеть на проезжающие поезда — это по меньшей мере неразумно.
Совершенно другие чувства волновали пана Доминика Цедзину. Когда инженер купил имение, у старика зародилась надежда получить место управляющего, вернуться в деревню, к земле, вести хозяйство так, как ему нравится, жить под кровлей старого помещичьего дома. Стараясь угодить Бияковскому, он готов был в лепешку расшибиться.
«Этот инженер хорошо знает, — размышлял старый шляхтич, — чего стоит Цедзина. Он знает, что Цедзина не выскочка, не гонится за выгодой, знает, что Цедзина умрет с голоду, но не тронет того, что принадлежит хозяину, что он готов в лепешку расшибиться, лишь бы угодить своему хозяину, потому что он обладает достоинством, незнакомым нынешним людям, — смешным маленьким достоинством старой шляхты — честью».
Однако надежды пана Доминика не сбылись.
Появились люди, предложившие инженеру разбить землю на мелкие участки и распродать ее частями. После долгих размышлений Бияковский, расплатившись с долгами, продал землю, оставив за собой лишь усадьбу, каменистую гору и небольшой клочок пахотной земли за садом.
Вскоре все это место изменилось до неузнаваемости. На поля имения притащились лохматые поселенцы со своими женами, ребятами, телегами и пожитками. Худые их клячи везли из лесу бревна и гонт; колеса телег прокладывали новые дороги вдоль диких меж; люди копали колодцы, ставили плетни и наспех строили дома. По целым дням слышался стук топоров. Тощие пастбища, поросшие чахлой кудрявой травкой, которые в прошлом со времен колесника Пяста и до времен воспитанника дублянской школы[12] Полихновича служили лишь местом игр и прогулок для быстроногих зайцев, пустоши под лесом и заброшенные поля приобрели теперь такую ценность, что стали для многих основным источником существования. Сотни глаз с тревогой смотрели на эти клочки земли, и сотни сердец возлагали на них все свои надежды.
Когда наступила весна, на поля вышли плуги и подняли пласты земли, проросшие травой.
Когда наступила весна, у подножия горы, носившей в народе название «Свинячьей кривды», валили огромные клубы дыма. У самого склона громадная шахтная печь для обжига известняка выбрасывала в сырой туман целые снопы искр. Длинный желоб, повиснув над пропастью, протянулся от закопченной трубы к подножию белых известняковых скал. В нескольких сотнях шагов, ближе к усадьбе, поднималась прямая красная труба кирпичного завода.
Клубы дыма, плывущие по небесному своду, приманили из дальних, укрытых в лесах деревень толпу голоштанников со впалыми животами и пищеводом, растянутым от бесстыдной привычки нажираться одной картошкой. Они предстали пред ясные очи творца цивилизации. Инженер взглянул оком мудреца на их исхудалые тела, на их обросших грязью детей, на рваные юбчонки их жен, дочерей и любовниц — и милостиво предоставил им место в прогрессе человечества.
Из обрезков досок в указанных инженером местах были выстроены бараки, и в них разместили пришельцев. Руководство всеми работами было поручено пану Доминику Цедзине, который поселился в двух жилых комнатах бывшего помещичьего дома. Инженер покинул свое имение и отправился туда, куда призывали его неизбежные экономические условия. Перед отъездом он научил старого шляхтича решать социальные вопросы, указал, где надо рыть глину, как засыпать в печь глыбы известняка и делать из них своды, как узнавать по цвету извести, что углекислота из нее удалена, как избежать недожога, подавать пламя в печь и т. п.
И вот потянулись однообразные, ровные и долгие дни усердного труда. Надсмотрщик поднимался на рассвете, будил и вел на работу рабочих и только поздней ночью возвращался в старый дом.
Вековые камни стонали под ударами молота, целые утесы обваливались, подкапываемые неутомимой рукой, громадные глыбы, поднятые ломами, падали с вершин и дробились на мелкие куски. Следы железного лома на скалах, борозды, выдолбленные острием тяжелой кирки, остались навсегда, словно безмолвные свидетели того, сколько мускульной силы затратил здесь человек. С помощью двух рычагов — лома и кирки — были сдвинуты с места целые скалы, разрушены колоссальные формации. Недостаток орудий возмещался простой сноровкой, приобретенной в результате работы не мозга, а скорее мускулов. Каждый день на рассвете начиналась борьба между каменными глыбами и их сокрушителями; прежде чем погибнуть под дерзким натиском человека, скалы мстили ему, подстерегали каждый его промах, каждое мгновение слабости. Если вдруг случайно освобождалась их скрытая энергия, нависшие груды срывались неожиданно вниз, словно удар грома, убивая и калеча людей;
каждый камень, прежде чем удавалось втолкнуть его в жерло печи, до последней минуты давил всей своей тяжестью, ранил острой поверхностью, а потом обжигал огнем, душил дымом, как смертельный враг, губя и подтачивая жизнь своих мучителей.
Бесформенные обнажения и обломанные вершины стоят на этом побоище, словно надгробные плиты и саркофаги. Осенние дожди и зимние вьюги чертят на их поверхности таинственные знаки, — быть может, это имена рыцарей культуры, погибших там в борьбе с природой.
Пан Доминик уснул только на рассвете. Это не был здоровый, укрепляющий сон, а так, старческая полудремота. Мучительная, безумная тоска не прошла, не утихла, неуемная, тяжелая, как топор палача, она сонным кошмаром нависла над его истерзанной душой. Ему снилось, что он стоит на размокшей плотине, на берегу замерзшего пруда. Лед был синий, ломкий, набухший. Вдруг старик заметил, что с противоположного конца пруда к нему идет окутанная туманом фигура. Призрак шел, тихо покачиваясь, описывая плавные круги, чуть-чуть касаясь ногами ровной поверхности льда. И вдруг в одно мгновенье старик увидел у самого берега, почти у своих ног, огромную волну, треснувший лед и на полой воде мокрые, светлые, как лен, волосы. Чудные кудри юноши то рассыпались по воде, образуя как бы венец, то мокрыми прядами прилипали ко лбу, к белому лбу Петруся. Старик пытается крикнуть, но что‑то сжало, сдавило ему горло, будто застрял там сгусток крови, он хочет броситься в воду, но почему‑то не может погрузиться в нее. Наконец, ему удается опустить в воду руки по локоть — и холод, леденящий, ужасный, смертельный холод пробегает по его жилам, сжимает сердце и грудь. Если бы он мог издать стон, хотя бы один стон, один вопль… если бы мог хоть вздохнуть…
Зимняя заря осветила замерзшие стекла. Послышался стук дверей в рабочих бараках, скрип снега под ногами людей и голоса. Пан Цедзина очнулся и тяжелым взглядом обвел свою комнату. Он почувствовал некоторое облегчение, когда убедился, что все это был только сон. Но увы! Тоска и тревога, терзавшие его перед сном, охватили его с новой силой и, как злые, мстительные пчелы, вонзили свое жало в его сердце. Ему была противна и эта комната, и наступающий день, а может, и сам он был себе противен.
Полураздетый, он сел на постель и тупым, бессильным взглядом смотрел в угол комнаты. Неслышно для самого себя он прошептал одними губами:
— Хоть бы уж, к черту… умереть…
В окно постучались: это, конечно, рабочий, исполняющий обязанности сторожа, дает знать надсмотрщику, что несет охапку дров топить печь. Пан Доминик не пошевельнулся. Охваченный безумным отвращением и бессильной ненавистью, он сжал кулаки. Вся сила ума сосредоточилась на одной трезвой мысли: «Хоть бы уж…»
Стук в окно повторился, и чей‑то незнакомый голос громко спросил:
— Пан Доминик Цедзина дома?
Старик вскочил на ноги. Все равно, кто там ни стучится, — лишь бы это был чужой, незнакомый человек, лишь бы не этот парень в вонючем тулупе.
— Пан Цедзина! — крикнул кто‑то за окном.
Вся кровь вдруг прилила к сердцу старика. Он быстро натянул на ноги высокие сапоги, накинул на плечи лисью шубу и, подбежав на цыпочках к окну, стал дуть на стекло и протирать дырочку в намерзшем льду. Вдруг он бросил это занятие и быстро отвернулся к стене. Он весь скрючился, в глазах у него потемнело, лицо судорожно перекосилось, руки конвульсивно сжались.
— Если там, за окном, Петрусь, — тихим, ровным голосом проговорил он, обращаясь неизвестно к кому, — я отдам… ты знаешь, что я не солгу… я отдам тебе…
Он еще раз крепко — крепко стиснул руки и спокойно направился к двери. Сняв крючок, он вышел в сени, широко распахнул дверь на крыльцо и остановился на пороге. На тропинке стоял молодой человек в коротком пальто, с дорожным чемоданом в руках. В серой предрассветной мгле старик не мог различить его лица, но тот сделал шаг вперед и тихо, с невыразимой нежностью произнес:
- Зубчатые колёса - Рюноскэ Акутагава - Классическая проза
- Лук - Рюноскэ Акутагава - Классическая проза
- Сизифов труд - Стефан Жеромский - Классическая проза