Ивантеевку уже дан наряд везти другого. Так он не везет, не делает лишнего конца, а передает седока Карпу, и тот на усталых лошадках ползет-ползет с ним бог весть сколько времени. Тот ему потом, дяде-то Карпу, – услуга за услугу. Дядям это очень удобно, а вот седокам – могила: какой-нибудь двадцативерстный перегонишко тянут коротким шажком четыре-пять часов. И это несмотря ни на какие исключительные пункты мандата:
«Сверхсрочно… Без очередей… Экстренное назначение…»
Все эти ужасные слова трогали Карпов Едренычей очень мало, – они ухмылялись в промерзлый ус, добродушно, и медлительно сдирали сосульки с шершавой бороды, успокаивали волнливого седока:
– Прыток больно. А ты потерпи – помереть успеешь… милай!
Терентий слышал про эту обычку возницкую, вспомнил теперь и понял, отчего так сладко и хитро причмокнул дядя.
– Знаю, брат, на обмен нашего брата возите…
– А то нет! – оживился возница. – Знаю, на обмен, – все оно полегше идет…
– Ну, кому как…
– Никому никак, а всем полегше… – рассеял он Терентьевы сомненья.
– Вам-то, знаю, легче… Кто про то говорит, – согласился Бочкин. – А нам вот от этих порядков – чистая беда: на заморенных не больно прокатишь, протащимся целый день…
– Это у меня-то заморенные? – вдруг обиделся возница и круто обернул тулуп спинищей, молодецки вскинул вожжами, с гиком пустил коней, только снег завихрил, запушил в лицо. – Эй вы, черти! Фью, родимые… Ага-а-а… Недалеко уж… Нн-о… соколики!
Мужичка не узнать: словно на гонках, распалился он над снежной пустынной степью.
И когда утолил обиду, поудержал разгорячившихся лошадок, повернул голову в высоком вороту, глухо заметил:
– Вот те и мореные!
– Лихо, брат, лихо, – порадовали его седоки.
– То-то, лихо, – согласился дядя и степенно добавил: – А што устамши бывают, на то причина – езда большая: свое справляй, наряды справляй, – дьявол, и тот устанет, не то што лошадь…
– А много, знать, нарядов? – полюбопытствовал Лопарь.
– Мало ли нарядов, – живо отозвался мужик. – Тут шатается народу взад-вперед – только давай… И чего это мечутся, сатаны, диву я даюсь: толь и шмыгают, толь и шмыгают, а все лошадей! И кому задержал – тыкву дать норовит!
– Так уж и тыкву? – усомнился Лопарь.
– А то што, – аль пожалишься кому?
– Врать-то вы больно, мужики, горазды, – сказал он серьезно вознице.
– Ну, сам соври получше, – чуть обиделся дядя, трудно повертываясь на облучке.
– Черт-те знает что! – в раж входил Лопарь. – Выдумает себе вот человек какую-нибудь историю, да и верит в нее… Верит себе и верит, – что ты станешь делать?
– Да… историю… – бурчал недовольный кучерило, разобиженный тем, что так круто и недоброжелательно вдруг повернут был разговор.
– Били тебя самого-то когда? – спросил Лопарь.
– А нешто не били… Один такой вот, как ты, шашкой зубанул, сукин сын. Ладно, тулуп-то крепок, а то бы до самой кишки секанул…
– Чего он, пьян, што ли, был, дурак?
– А видно, што пьян…
– Ну, с пьяного и спрашивать нечего, – будто невзначай уронил Лопарь слова.
– Так я и не спрашиваю…
Терентию захотелось разузнать, как тут дела с Советами, – крепки ли они, успешно ли работают. Он перебил уклончивую речь возницы и стал задавать другие вопросы, но и здесь услышал ту же невязку, недоговорку, уклончивость в ответах, словно мужичок чего-то опасался.
– А пущай… всего бывает… Чего же нам теперь… – получал Терентий завитушки слов вместо серьезных и ясных ответов.
– Да не поймешь ничего, говори яснее, – не выдержал и раздражился Лопарь.
– Недогадлив больно, паренек. А ты подумай – может, и догадаешься…
– Нет, подожди ты, подожди, – остановил Терентий Лопаря, опасаясь, что тот сорвет беседу. – Что Совет-то, спрашиваю, хорош тут али не больно: делом ли занимается?
– А чего ему не делать-то, известно… Наряды вот Горшков только неправильно…
– Неправильно? – И Лопарь на живое слово кинулся, как кошка на мясо.
– Так а што ж: тестя небось кажин раз норовит обойти, а нашему брату, знай, подсыпает, когда и очередев-то нету никаких.
– А ты жаловаться бы, – подсказал Терентий. – В Совет иди, докажи, расскажи: ему, негодяю, живо усы-то подкрутят.
– Да, подкрутят, – упадочным голосом сглушил мужичок и безнадежно прихлопнул по крупу вожжами, – того гляди, подкрутят: сам как раз и угодишь, куда не надо…
– Ну, что это чушь-то молотишь? – осердился снова Лопарь.
– Не молотишь, а так точно навсегда, – сокрушенным голосом сказал возница, и голова у него, словно у мертвой птички, свесилась на сторону.
– Случаи были? – крепко и прямо, словно следователь, спросил Терентий.
– То-то и дело, были…
– Ну, и что же?
– Ну, и ничего же, – повел мужичок заиндевелыми губами. – Было да и не было. «Жил да помер до сроку – всего и проку»…
– А молчали что? – вгрызался Лопарь.
– Да так и молчали, чтоб тише было… – невозмутимо и тонко пояснял хитроватый мужичок. – Как помолчишь – оно само отходит…
– Шутка шуткой, – отсек Лопарь, – а того… – И, словно спохватившись, прибавил добродушно: – Да, впрочем, убыток ли еще тебе ехать-то, дядя? В Советах вон бумажки висят везде: «Едешь – плати, што берешь – опять за все плати». Читал? Видал сам-то?
– Видал… пущай висит…
Лопарь плюнул досадно, уткнулся глубоко в потный ворот, смолк, – он привык разговаривать в городе, с рабочими, в открытую, совсем по-иному, а так не умел: уклончивые, невнятные, хитрецкие ответы раздражали его не на шутку. Во весь путь до Ивантеевки он не сказал больше ни слова, а терпеливый Терентий Бочкин еще долго-долго в потоке фальшивых и туманных мужичьих слов вылавливал, будто драгоценные жемчужинки, отдельные мелкие факты, редкие мысли и соображения, которыми оговаривался словоохотливый хитрый мужичок.
В санях у Федора и Андреева шел совсем иной разговор.
– Ты сам был, Гриша, у него в отряде? – спрашивал Федор парня.
– Так и ногу с ним навредил, – ткнул Гриша пальцем в сиденье. – Все лето по степям из конца в другой гоняли: они за нами охотют, а мы норовим, как бы их обмануть… Чеха – этот дурак, а вот казару не обманешь: сам здесь вырос – чего от его ждать?
Гриша, откинув ворот, боком сидел на облучке, и Федору было отчетливо видно его загорелое, багровое лицо: мужественное, открытое, простое. Особо характерно и крепко ложилась его верхняя губа, когда после волнующей речи опускал он ее, притискивая и покрывая нижнюю. Расплюснутый, широкий нос, серые густые глаза, низкий лоб в маслянистых морщинах, – ну, лицо как лицо: ничего примечательного! А в то же время сила в нем чувствовалась ядреная, коренная, настоящая. Грише было всего двадцать два года, а, по лицу глядя, вы дали бы ему и тридцать пять: труды батрацкой жизни и страданья с оторванной в