Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек слился со своей тенью, и теперь это был один бесформенный клубок, чёрный и скорбный клубок страдания.
— «Обнюхаю его, — сказал себе Брут. — И буду долго обнюхивать. А потом порву ему куртку и дам ещё раз попробовать моих зубов. Лаять буду мало — и так во рту пересохло. А лужи уже замерзают».
И тут внезапно и быстро, словно горный ключ, вырвавшийся из скалы, его обдал другой, забытый запах лежащего перед ним тела. И поток этот унёс его, как полая вода, от которой никуда не убежать, и залил его всеми запахами не только той жизни, которой он жил теперь, но и всех минувших, реальных и приснившихся у огня. Ему почудилось, что он вот только-только сейчас подошёл к человеческому жилью, сложенному из закопчённых бревен, — а может быть, это была пещера, — и у того, кто звал его войти, был низкий гортанный голос, а пахло от него козлом и рыбой. Звавший коснулся Брута рукой, и Брут его не укусил.
Потом он почувствовал себя щенком, слепым и беззащитным, и ощутил во рту сосок. И тепло матери.
А потом он словно шёл по лестницам дома, в котором было много этажей, и на одном пахло кипячёным молоком, а на другом — тонкой пылью, какая собирается на книгах, а с третьего струился запах сиреневого мыла, сладкого пота и овечьей шерсти, из которой люди ткут материю. И запах этот был как запах шерсти Ливии, матери Брута, которая в молодости стерегла овец в Калабрии.
Так он понял, что случилось и кто теперь лежит перед ним.
«Это Маленькая, — подумал он, — но ведь это и полосатая куртка». Эти два запаха не подходили друг к другу.
И он стал ждать, чтобы раздался голос, который покажет, какой запах — настоящий. Но женщина в лунном пятне лежала неподвижно, лицо её было молочно-белым, веки опущены, как жалюзи, а волосы острижены так коротко, что не могли рассыпаться по снегу.
Она то ли спала, то ли потеряла сознание. Только маленькое облачко пара, пронизанное бледным лунным светом, вылетало из её губ, словно крошечный призрак, готовый вот-вот пуститься в путь.
«Посижу около неё, — сказал себе Брут, — и никуда от неё не двинусь. Изо рта у неё идёт пар, и он тёплый. Я вдохну его и ещё раз проверю».
Лай своры затихал вдалеке. На лесной тропинке трижды тявкнул доберман, сообщая о себе и ожидая распоряжений. Но Брут ему не ответил.
Люди уже дошли до полосатой сторожки, над которой вился флаг с красным крестом. Здесь остались старики и дети, которых было немного; их по очереди, одного за другим, деликатно приглашали в большую, ярко освещённую приемную, где уже ждали два старика, или двое детей, или старик и ребенок; они сидели на кушетках, обитых розовым плюшем, или в удобных глубоких креслах под картинами в золочёных рамах и под люстрой из чешского хрусталя, и смотрели на обитую белым дверь, которая вела дальше. За дверью была яма и человек с револьвером — он стрелял в затылок каждому, кого вызывали из приёмной в кабинет врача.
А в другой приёмной, которая немного смахивала на парикмахерскую, стригли под машинку тех, у кого ещё были волосы. Это было преддверие газовой камеры. Они входили в камеру с поднятыми руками — не в знак того, что сдаются, а чтобы больше поместилось. И умирали остриженные, но не вымытые.
И собаки лаяли им отходную.
Но Брута там не было. Он сидел около Маленькой и дрожал, серый, как волк, замёрзший, несмотря на свою длинную шерсть.
«Если бы у меня была корзинка, — подумал он, — я сходил бы за сигаретами и за рогаликами. И за красной свёклой. Но корзинки здесь нигде не видно, да и рогаликов тоже. И к тому же светит луна, а при луне за рогаликами не ходят».
И он глянул вверх, поднял свою длинную острую морду и вздохнул так, как только может вздохнуть собака, которая не знает, куда ей идти и за кем.
В это мгновение Маленькая открыла смертельно усталые глаза и увидела над собой голодного волка. Увидела страшную морду и горящие, алчные, зелёные, хищные глаза. И попросила своё сердце остановиться. И просьба её была исполнена.
Испокон века собаки воют на луну, и для этого им не нужно никаких особых причин. Финская лайка услышала протяжный вой; несколько секунд она прислушивалась, насторожив уши, а потом села своим крепким задом на обледенелый снег и тоже завыла.
Но собачий вой никогда не долетит до луны, потому что это другая планета, а голоса земли остаются на земле — и смех, и плач, и писк новорождённого, и хрип умирающего.
Псих
Пер. П.Гуров
Его называли Ярдой, и ещё — Ярдой Помешанным, а чаще всего — Психом. Но он был, скорее, флегматиком, ступал медленно и осторожно и глядел на свет со всей мудростью, какая только возможна в его шкуре. Все его любили, и никто не боялся — даже мухи, которых он отгонял беззлобно, терпеливо и чуть ли не ласково. Он был тощий, добродушный и немножко смешной; и если бы всё это не происходило в 1955 году, на нём мог бы ездить добрый идальго Алонсо Кихано из некоей деревни в Ламанче, известный также под именем Дон-Кихота.
Не будем скрывать, что Ярда был лошадью, старым гнедым мерином, и к тому же ветераном, которому не дали ни пенсии, ни медалей, ни даже табачной лавочки.
У Кралей в Серебряном Перевозе он появился сразу же после великой войны, десять лет назад; на нём приехал солдатик, такой же тощий и добродушный, как он сам, и к тому же заика. Он продал Ярду очень дёшево, за две курицы, десяток яиц и одну восковую позолоченную свечку. Свечка эта сохранилась в семье Кралей ещё с тех времён, когда служили мессу по дедушке Вацлаву, который пал в далёкой Герцеговине за государя императора (и его семью).
Коня звали Гвардеец, но никто из Кралей не мог правильно выговорить это имя, и поэтому, похлопав его по худому боку, они переиначили Гвардейца в Ярду, да так оно и осталось. Солдатик прощался с ним очень грустно: он долго стоял в грязи у забора и гладил мерина одним пальцем по гнедой шерсти за ушами и по большим жёлтым зубам.
— Ну, ннавоевался ты, уродина, — говорил он неожиданно сердитым голосом, — пппостреляли вокруг ттебя и из автоматов, и из миномётов, и из гггаубиц, и из пппротивотанковых ружей, ннамучились вы, лошадки! Прости ммменя, гголубчик, что мы тебя впутали в эту войну. Мммы ведь её тоже не хотели.
И мерин Ярда, в недавнем прошлом Гвардеец, серьёзно кивал головой, словно почтенный крестьянин; и только когда солдатик ушёл, выяснилось, что он кивает всё время, лишь изредка останавливаясь. Это был след войны — его контузило где-то на Лабе, когда уже казалось, что и для лошадей наступают лучшие дни. Ещё накануне он досыта наелся светлой зелёной травы, клевера и люцерны и, хотя был мерином, поиграл на одном немецком лужке с кобылой из саксонского поместья, которая забрела в казачий полк и, несмотря на свою аристократическую родословную, была не прочь поразвлечься с простыми колхозными работягами. А на следующий день разверзшееся небо изрыгнуло тысячи огненных языков, и земля кричала от боли, потому что ее жёг белый фосфор и раздирало пламя, много всадников погибло в тот день, и ещё больше лошадей, хотя война была современная и кавалерии в ней, собственно говоря, нечего было делать. С этого дня Ярда и кивал своей длинной лошадиной головой; у человека это назвали бы нервным шоком или тиком, но кому какое дело до лошадиных нервов?
Вот так и прощался солдатик, и, прощаясь, даже забыл восковую свечку, и она до сих пор ждёт своей мессы, если только её не сожгут как-нибудь в грозу, когда колинская электростанция выключит ток. Солдатик ещё что-то наказывал и всячески в чём-то убеждал Кралей, но никто его толком не понял, потому что говорил он по-русски, да еще с нижневолжским акцентом, и сверх того заикался. Он всё время повторял, что «не надо при лошади стрелять», потом облупил сваренное вкрутую яйцо, жадно съел его прямо без соли и побрёл по сазавской грязи, которая ничем не лучше нижневолжской, из Серебряного Перевоза куда-то на восток. Никто его больше никогда не видел и никто о нём не вспоминал — ведь сколько их тут прошло, худых и толстых, нижневолжских и донских, московских и зауральских!
А Ярда остался у Кралей, потому что он был нужен в хозяйстве. Деревенская жизнь пошла ему на пользу, и он привык к великой тишине, царившей в Серебряном Перевозе. Он возил сено, свёклу и картошку, пропахал тысячи борозд и терпеливо и бескорыстно катал двоих детей. Все уже привыкли к тому, что это хороший конь, немножко не такой, как низкорослые деревенские лошади, но ничем не хуже. Привыкли и к тому, что он всегда кивает головой, а дети хвастались соседям и учителю, что с Ярдой можно разговаривать не только в сочельник, когда все животные обретают дар речи, но и круглый год.
Однажды его хотел купить известный дрессировщик домашних животных Геверле. Он говорил, что научит коня читать и считать до тринадцати и будет показывать его на сазавской ярмарке, в Броде, и Колине, и в Лондоне. Но дети не захотели расставаться с Ярдой, и Краль его не продал.
- 13 проклятий - Мишель Харрисон - Детективная фантастика / Прочая детская литература / Зарубежные детские книги / Фэнтези
- Матрос Капитолина - Сусанна Михайловна Георгиевская - Прочая детская литература / О войне / Советская классическая проза
- Мальчишкам до 16 и старше - Эдуард Веркин - Прочая детская литература
- Путевой камень - Александр Феликсович Каменецкий - Прочая детская литература / Сказочная фантастика
- Грибные дни - Элен Веточка - Прочая детская литература / Детская проза