Тут я, надо признаться, оробел. И так с государством отношения неважные. А здесь – милиция кругом… Ползаю, собираю листы.
Ловеласы несколько пришли в себя. Постояли, постояли… Да и начали мне помогать. Сознательными оказались…
Так книга Халифа выдержала испытание на прочность. Свидетельствую – драться ею можно!
ЦДЛ – это Центральный Дом литераторов в Москве. Набитая склоками, завистью, лестью и бесплодием писательская коммуналка.
Дом, из которого выселили его лучших обитателей.
Где неизменно «выигрывают серые».
Где десятилетиями не хоронят мертвецов…
Герой или, вернее, героиня этой книги – литература. Фабула – судьба отечественной литературы. Сюжет – ее капитуляция и гибель.
Отношение к современной русской литературе у Халифа крайне пессимистическое. Ее попросту не существует. Есть талантливые прозаики и стихотворцы. Есть талантливые критики и литературоведы. А живого литературного процесса нет. Есть другой процесс. Процесс истребления русской литературы, который успешно завершается.
Хочется привести такую незатейливую аллегорию.
Допустим, у вас есть мать. Допустим, она проживает с братом в Калифорнии. Неожиданно брат сообщает:
«Мать в тяжелом состоянии».
Вы ему телеграфируете:
«Что с ней?»
Брат отвечает:
«Осень у нас довольно прохладная…»
Далее следует талантливое и подробное изображение калифорнийской осени. О матери же – ни слова.
Вы снова телеграфируете:
«Что с матерью?!»
Получаете ответ:
«Транспорт у нас работает скверно…»
Далее следует живое, правдивое и критическое описание работы транспорта. О матери же – ни звука…
И так без конца. Ни звука о главном…
Халифу можно возражать. Можно говорить о неожиданно (для третьих эмигрантов) полноценной литературе русского зарубежья. Можно говорить о подводных течениях в нынешней советской литературе. Размахивать внушительным и ярким «Метрополем». Все это можно…
Но у Халифа есть точка зрения. И выражена она талантливо, горько, правдиво.
Книга набрана четырьмя шрифтами. Можно было ее набрать и двадцатью. Так многообразна и разнородна ее структура. «ЦДЛ» – это документы, лирические и философские отступления, хроника, анекдоты, бытовые зарисовки.
Не менее разнообразна и тональность книги. Здесь уживаются дидактика с иронией, ода с поношением, благодушная насмешка с язвительной колкостью, возвышенная лексика с… многоточием.
Юрий Мальцев («Вольная русская литература») справедливо указывает: «В своей экспрессивной метафорической прозе Халиф, несомненно, следует традиции таких поэтов, как Марина Цветаева и Осип Мандельштам».
Лично я расслышал здесь также и хитрый говорок Марамзина. «…Мы уезжаем, а вы нам вдогонку глаза свои посылаете…»
Можно вспомнить и напевы Андрея Белого. И карнавал метафор Юрия Олеши.
Действительно, единица измерения прозы Халифа – метафора, то и дело возвышающаяся до афоризма. Цитировать – одно удовольствие.
«Этот, со стопроцентной потерей зрения, возомнил, что он – Гомер. Ему виднее…»
«…Спартак Куликов… Имя – восстание, фамилия – битва…»
«…Ударил кто-то бомбой в Мавзолей, но вождь остался жив…»
«…Дрейфус умер, но дело его живет…»
«…Всякую колыбель – даже революции – надо раскачивать…»
Поначалу меня раздражала нескромность Халифа. Или то, что я принимал за нескромность.
Автор говорит, например, о заветной книжной полке. О книгах – шедеврах двадцатого века:
«…Тут и „Доктор Живаго“ Пастернака. И „Архипелаг ГУЛАГ“ Солженицына… Да и эта – моя – туда встанет».
Неплохо сказано?!
Поначалу я от таких заявлений вздрагивал. Затем не то чтобы привык, а разобрался.
Не собою любуется автор. И не себя так уверенно различает на мраморном пьедестале. Используя формулу Станиславского, Халиф не себя почитает в литературе. А литературу – в себе и других.
Этим чувством – преданностью литературе, верой в ее фантастическое могущество – определяется тональность книги.
Могу указать две-три неточности. Например, автор говорит:
«Солженицын – единственный в мире изгнанник – нобелевский лауреат». То есть как? А Бунин? А Томас Манн?
Или:
«Будь Твардовский жив, вряд ли бы он остался редактором „Нового мира“».
Твардовского лишили журнала еще до смерти. Это, говорят, и убило его.
Неточностей мало. А те, что есть, как говорится, – не принципиальные.
И еще.
Я благодарен Халифу за несколько страниц о родном и незабываемом Ленинграде. За «Сайгон» и за «Ольстер». За «Маяк» и за «Жердь». За Вахтина и Шварцмана. За таинственного Лисунова и умницу Эрля. За нечасто протрезвляющегося Славенова и даже за Мишу Юппа.
Книгу Халифа не только читать – удовольствие, но и в руках держать приятно – она замечательно оформлена.
Верхом на улитке
…А все, что друг мой сотворил, —
От Бога, не от беса.
Он крупного помола был,
Крутого был замеса!..
В. Высоцкий «Посвящается Шемякину»
Лично я воспринимаю успех Михаила Шемякина на Западе как персональное оскорбление. Его успех оглушителен до зависти, мести и полного твоего неверия в себя.
Молодой, знаменитый, богатый, талантливый, умный, красивый и честный… Можно такое пережить без конвульсий? Не думаю…
Я не специалист и не буду оценивать живопись Шемякина (тем более что ее уже оценили. Небольшая картина продана за 90 000 долларов). Меня, откровенно говоря, волнует не живопись Шемякина, а его судьба.
Вот – пунктиром – несколько штрихов биографии.
Отец – полковник кавалерии. Мать – актриса. Отец, ревнивый кавказец, берет жену на фронт. Хрупкая служительница Мельпомены участвует в конных атаках и рубится шашкой.
Где-то над обломками Кенигсберга восходит звезда Михаила Шемякина.
Затем (отец военный) – немецкая школа в здании бывшего гестапо.
С 57 года – Ленинград. Отвратительная коммуналка. (Отец и мать, по-видимому, развелись.)
Средняя художественная школа. Увлечение старыми мастерами. Пренебрежение соцреализмом.
Группу подростков выгоняют из СХШ. Они работают и учатся самостоятельно.
Примерно в эти годы Шемякин изобретает злополучный «метафизический синтетизм» (стоивший ему двух психбольниц и принесший мировую славу).
Термин, конечно, мудреный. Скажем так:
Основы жизни и основы культуры – совпадают. Художник движется к основам, не выявляя, а преодолевая свою неповторимую индивидуальность. (Шемякину хорошо. Сначала выявил, да еще как, а затем уж и преодолеть не жалко.) Личное (Я) – временно и тщетно. Вечно – общее (жизнь, природа, культура). И разумеется – Бог как выражение самого общего начала…
С облегчением вздохнем и продолжим.
Шемякин работает грузчиком. Оформляет книги. Якшается с подозрительными иностранцами (а какой иностранец не подозрителен?!). Дерзит КГБ.
Короче, привычный советский детектив, без выстрелов, но с жертвами. Затем эмиграция, слава, назойливые корреспонденты…
В Ленинграде я Шемякина знал мало. А теперь знаю еще меньше. Хотя вспоминается и наше знакомство, и какие-то разговоры…
Сейчас мне хочется думать, что было какое-то особое впечатление. Было ли? Шемякин тогда не очень выделялся. В Ленинграде тысячи претенциозных молодых художников. И кудри неаполитанские у многих, и брюки с заплатами из отцовских портфелей.
Вспоминается Шемякин дерзким и самоуверенным.
– Скоро уеду, – говорит он.
– Вы же не еврей (тогда это было сложно).
– У меня друзья на Западе.
– Влиятельные?
– Помпон обещал содействие.
– Кто это – Помпон?
– Помпиду.
Действительно, тогдашний президент Франции, эстет и сноб, любил художества Шемякина.
Так он и уехал. Рисовал картины, богател, меценатствовал, пил, достиг величия…
Я часто думаю, откуда такие берутся?! Эти голодные недоучившиеся российские мальчики?! С невероятными философскими реформами?! С гениальными картинами?! С романами вроде «Москва – Петушки»?!
Кто их создает?
Я знаю – кто. Советская власть!
Проклинаем ее, и не зря. А ведь создает же!
Как это происходит? На голове у каждого художника лежит металлическая плита соцреализма. И давит многотонной тяжестью. Художник тоже напрягается, мужает. Кто-то, сломленный, падает. Кто-то превращается в атланта.
Вот так. На голове у западного человека – сомбреро. А у нашего – плита…
Бродского давили, давили, и что вышло?
С Шемякиным такая же история…
Вы спросите, а при чем тут улитка? Улитка при том:
Можно всю жизнь, подобно Илье Глазунову, копировать русские иконы. И всю жизнь проваляться в материалистической луже. А можно – по-другому. Оседлать, как Шемякин, метафизическую улитку и в безумном, ошеломляющем рывке пробить небесный купол…
И что тогда? А тогда – разговор с Небожителем.
И тут мы, непосвященные, умолкаем…
Последний чудак
История одной переписки