Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напрасно он по временам пытался вывести ее из этого состояния отрешенности, что пришлось ей так по сердцу, побуждал хоть ненадолго сбросить ту цепь, что связывала ее с ним, приобщить к иным способам мыслить — она оставалась прикованной все там же, в тех же пределах; несколько минут она еще следила за его словами, ведь в них выражалась присущая ему особая манера чувствовать и воспринимать, но как только он подходил к обобщениям чувства, к крайним следствиям фактов, одним словом, стоило ему коснуться последней ступени земного в его восхождении к пространствам безграничным, тут же ее удивленный взгляд и замкнувшееся лицо ясно подсказывали ему, что между ними разверзлась бездна, ей остается невидимой та область, куда нацелен его указующий перст. Между тем, наперекор ей, а может, и себе, он все рвался выбраться в открытое море мысли, освободиться для парения в иных сферах; полнота такой любви отвращала его от счастья, он его, конечно, еще желал, но хорошо бы в ином обличье.
Когда сравниваешь развитие в разных душах одной страсти, чувства или даже просто скорость понимания мысли, всегда заметно, что один человек опережает другого, второй еще только подходит к кульминации, а первый оставил ее позади или уже вернулся вспять. Души не маршируют в линию, как две лошади у дышла, они скорее идут цугом, задняя петляет по следам передней, догоняет и толкает на узкой тропке, а там, где пошире, они устремляются вскачь, сталкиваются и отскакивают, точно бильярдные шары; так, вы начинаете обожать женщину, чуть позже и она отвечает на ваше чувство, ее любовь достигает степени обожания как раз тогда, когда вы помаленьку охладеваете, а надумаете вернуться — ей вы уже не нужны. Единодушие редко встречается в жизни, и можно по пальцам сосчитать минуты, когда два страстно любящих сердца сливаются в единой песне.
К тому же он ее так хорошо изучил! Стоило ей произнести первые слова, а он уже знал наизусть конец фразы и с какой интонацией она что скажет, каким жестом подкрепит, как взглянет потом; не сосчитать, сколько раз он клал голову на ее обнаженную грудь, и его шевелюра проходилась метлой по открытому его взглядам телу, а каждая пора ее белоснежной кожи впивала его дыхание!.. Он видел, снова и снова, как она засыпала, просыпалась, говорила, одевалась, ходила, ела. Он так хорошо помнил, каким образом утренний луч падал ей на лицо и приоткрывались веки, как в разгар дня свет пронизывал ее прическу и кончики потревоженных сквозняком волос вспыхивали золотыми искорками и как матово мерцали ее плечи в сиянии свечи! Напрасно он ворошил свои воспоминания в поисках какого-нибудь малозначащего происшествия, где бы она не присутствовала, радости или боли, в которой она не была бы замешана, — везде, со всех сторон он видел ее, она отовсюду входила в его существование, заполняя его, тогда как собственная личность терялась, оставляя по себе лишь тень.
Где бы он был без нее? Если б не встретил ее однажды, что бы он теперь делал? В какую сторону развернулась бы траектория его жизни? Почему он так полюбил, подпал под ежедневное влияние ее колдовских чар? Откуда такая слабость с его стороны и такая сила с другой? При всем том он еще по-прежнему любит, убеждал он себя, только перестал это осознавать, как мы не всегда вспоминаем, что дышим. Но если он продолжает ее любить, почему же он в этом сомневается, откуда столь мучительное недоумение? Он пытался изгнать его из головы, снова, с прежним пылом окунуться в обожание, вспомнив и давнюю первоначальную робость, и содрогания только распускающихся бутонов страсти.
Потом у него случались новые вспышки желания, подобные тем, какие бывают у стариков, терпкие, жаркие до жестокости, — последние глотки из кубка, с отчаяния отправляемые в утробу, прощальный отблеск оргии сердца, ее закатная вспышка; он отдавал этим минутам всего себя, возбуждаясь до опьянения, находя новые источники раззадоривания страсти даже в том, что вызывало раздражение или скуку; именно те свойства Эмилии, что прежде приводили в уныние, — очаровывали, что поселяли в душе холод — воспламеняли, чем обыденнее она ему казалась в повседневной жизни, чем большую усталость еще вчера вызывали исхоженные тропки чувства, тем глубже нырял он сегодня в омоложенное прошлое, чтобы извлечь оттуда неиспробованные радости, невиданные сполохи любовного безумия. Прижимая к себе это прелестное тело, всякий раз надеясь исторгнуть порыв сладострастия иной, быть может, невиданной на земле природы или с головой ныряя в изведанное, взыскуя новых глубин, он отдавал душу на откуп чудовищным страстям, призывал на помощь существа и образы другого мира в надежде, что те утолят зародившиеся позывы, чувствуя, как ее неподвижные зрачки обжигают, будто раскаленные угли, руки, внезапно удлинившись, удушают в нечеловеческих объятьях, ноги со сжатыми коленями обвиваются вокруг его тела кольцами змеи, мраморно белые зубы, впиваясь, норовят проникнуть прямо в сердце, и сама красота возлюбленной вгоняет его в страх. Он призывал на помощь необузданность плоти, и та нисходила на него, увлекая в свой водоворот и отвлекая звучностью стенаний, когда же усталость навевала сон и гаснущие чувства умолкали, он принимал подступившую истому за тихое течение страсти, а буйство телесное за любовный порыв.
Но завтра наваливалась невесть откуда взявшаяся печаль: он не находил в душе того покоя, что следует за нормальным наслаждением, и впадал в давешнюю тоску. Между тем рядом с ним жила та же женщина, он оставался тем же мужчиной, все пребывало неизменным, и тем не менее все изменялось. Откуда бралось то безотчетное удивление, что вставало между этими двумя, казалось, лишь затем, чтобы отдалить их друг от друга? Ни меланхолия, какую оставляют после себя воспоминания о великолепных днях, ни мрачное отупение, обыкновенное следствие излишеств, никогда не вызывают таких внезапных приступов охлаждения — он просто окостеневал в замешательстве: его одновременно изумляло, сколь теперешнее чувство не похоже на прежнюю любовь и как одна-единственная ночь способна бесконечно отдалить день вчерашний от нынешнего утра, ночные безумства от сменившего его устрашающего спокойствия; он стал подозревать, что все это — следствия некоей таинственной причины, производящей неощутимую на взгляд метаморфозу, и приходил чуть ли не в ошеломление, разглядывая в зеркале себя с тем же, что и накануне, лицом.
Так он поочередно переходил от тоскливой неопределенности к уверенности, от убеждения, что счастлив, к сомнениям в себе самом, от опьянения к отвращению, от наслаждения к скуке, и эти противоположные состояния сменяли друг друга так быстро, что казались одновременными, отчего в его сердце воцарился давящий хаос, под бременем которого он погибал. В нем самом и вне его все превращалось в муку, растерянность и смятение; будущее, это обычное пристанище всех несчастий, сделалось величайшим из его терзаний, но и в настоящем веселья не наблюдалось, вместо него — тысячи смертельно ранящих тревог о том, как жить, а в довершение невзгод часто приходили воспоминания о прошлом — прекрасном, сияющем, будто царственный призрак, до краев наполненном поэзией, богатом привлекательными обольщениями, но вопиявшем: «Я не вернусь больше! Никогда, никогда!»
Однажды — в тот день Анри заключил с директором какой-то газетки договор, согласно которому за сотню франков в месяц обязался давать два фельетона в неделю по двенадцати колонок каждый — пришло письмо от Жюля: оно представляло собой череду жалоб и обыкновенного нытья, растворенного во множестве слов, отобранных с сугубым тщанием: послание было напичкано ни с чем не сообразными метафорами, отдавало несколько гнусавой горечью и вымученно-натянутой иронией, а в пассажах, дышавших истомой (попадались и такие), грешило по-детски болезненной чувствительностью. Анри положительно не узнавал своего друга, некогда простодушного и экспансивного. Но не меньше, чем манера изложения, удивляло то, что было там написано.
Начал Жюль с тирады против той жизни, что ведет в провинции, — ничем не примечательной, приземленной, наполненной мелочной предприимчивостью, протекающей в окружении почтенных отцов семейства; он подтрунивал над самим собой, но выказывал себя и впрямь слишком достойным осмеяния, чтобы Анри захотелось улыбнуться.
Затем он пожаловался, что не награжден ни одним из выдающихся пороков, могущих осчастливить, а потому жалеет, что от рождения не воспылал страстию к домино и не питает склонности к чтению газет. Он, конечно, мог бы влюбиться в какую-нибудь жену нотариуса или кондитера и развлекаться наставлением мужу рогов, на что неотвратимо обречены главный клерк в конторе или старший приказчик из лавки, хотя, впрочем, женщины не находят его симпатичным, ввернул он, при всем том оставляя возможность предположить, что отверг немало нежных авансов — потехе, как известно, час: он охотно бы поволочился кой за кем, однако все это по большей части скучно и т. п., - добавив, что, конечно, не чужд способности некоторым образом любить, но только некоторым образом и никоим другим (пассаж, кстати сказать, не слишком внятный, поскольку все это излагалось крайне сжато — качество новое при его всегдашнем пристрастии к растянутости и повторам — и с прежде несвойственной ему откровенностью выражений, что мешает привести их в этой книге: все называлось своим простейшим именем с прибавкою лишь единственного эпитета, нехитрого, но довольно смачного, что, разумеется, продиктовано любовью к местному колориту).
- Госпожа Бовари - Гюстав Флобер - Классическая проза
- Госпожа Бовари. Воспитание чувств - Гюстав Флобер - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Онича - Жан-Мари Гюстав Леклезио - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза