Ну, тут дело было просто. В основе лежала всем знакомая природа и отчасти культура (ню), а над этим были надстроены две условности, обе понятные: одна общая (все зависит от угла зрения), другая конкретная (угол предписывается вот такой). Этому было легко научить, и дальше, уже с полным пониманием, можно было наслаждаться или плеваться.
С «Защитой Лужина» сложнее. Уж и канонизирован Набоков, и прочесть о нем есть где, и Ходасевич, которому я обычно верю, хвалит. Правда, недавно у Георгия Иванова я наткнулся на ядовитые соображения о подражании автора «Защиты» французским беллетристам средней руки. В том смысле, что по-русски такое делается, действительно, впервые, но в европейском масштабе не новость. Аргумент ли это, не знаю. Имен конкретных французов там нет, а сам факт переноса на русскую почву чего-то западного не предосудителен. Пушкин это делал, символисты делали, Лимонова вот уличают в подражании Генри Миллеру и Жану Жене. Но не чувствую «Защиту Лужина», и все тут. А вроде карты в руки.
Кстати, о Георгии Иванове. С удовольствием перечитал его «Китайские тени» и «Петербургские зимы», так скандализовавшие многих, включая Ахматову. Его на 75 % выдуманные (по собственному признанию) истории о выдающихся современниках много лучше всей остальной его ходульной фикшн, именно тем, как он подрисовал этим монам лизам всякие дурацкие усы, каждому свои: Мандельштаму — дочку Липочку, Кузмину — секретаря Агашку, Шилейке — утащенную из музея руку египетской мумии. Но, опять-таки, на вкус на цвет… Мне нравится, но кому-то нравится и катаевский «Алмазный венец».
В общем, как у Зощенко. «Если, конечно, посмотреть с точки зрения. Вступить, так сказать, на точку зрения и оттеда, с точки зрения, то — да, конкретно фактически».
Безнадёга
Свою работу в Корнелле я начал на птичьих правах. Сначала — в престижной, но очень временной роли старшего стипендиата (Senior Fellow) Общества гуманитарных наук (Society for the Humanities), затем — во временной же должности на русской кафедре, замещая ушедшего в отпуск преподавателя. Превращение этих внештатных позиций в постоянную профессорскую ставку (tenure) было делом непростым, при всем расположении ко мне декана колледжа Алэна Сезнека (Alain Seznec), заведующего кафедрой русской литературы Джорджа Гибиана и других коллег. Впрочем, я был полон оптимизма, подкреплявшегося по-российски гипертрофированным представлением о собственной ценности, и увлечен перспективой проведения семинара по все еще полузапретному на родине Пастернаку. Советские цепи были мною успешно потеряны, предстояло обретение всего мира. На этом фоне американская озабоченность получением tenure казалась мне удручающе мелкой. (Не забуду слов одного корнелльского коллеги: «Вот решается мое продвижение из доцентов в профессора [from Associate to Full Professorship]. Если повысят — ну что ж, так и надо, но если не повысят — какое унижение!» Повысили.)
Джордж меня, кажется, понимал, но не упускал из виду и административного аспекта моих первых шагов. Он заботливо справлялся о том, как идет семинар, кто его посещает, доволен ли я, довольны ли слушатели. Я рапортовал, что слушателей много (9?): практически все аспиранты русской кафедры плюс один очень сильный студент выпускного курса (senior), да еще два профессора: один — англичанин с английской кафедры, а другой — какой-то технарь. Англист русского языка не знает, но вместе с коллегой-русистом переводит стихи Пастернака и в семинаре очень активен.
— Это, наверно, Джон Столуорти (John Stallworthy), — угадал Джордж. — Он известный поэт и уважаемый профессор. Надо будет, чтобы он написал официальный отзыв о семинаре.
— Я думаю, он напишет. Он симпатичный, мы часто ходим вместе на ланч в Стэттлер Инн, и он консультируется со мной по поводу своих переводов. Ему очень хочется выпрямить Пастернака, ибо «по-английски так сказать нельзя», а я все твержу ему, что в том-то и фокус, что по-русски тоже нет[17].
— А кто этот профессор с технического факультета?
— Точно не знаю. Такой незаметный, маленький. Он подошел ко мне перед началом, представился на ломаном русском языке и попросил разрешения ходить. Но умный — соображает неплохо…
— Узнайте фамилию. Надо будет и у него взять отзыв.
После очередного занятия я, извинившись, переспросил имя, фамилию и профессию «технаря» и затем доложил Джорджу:
— Он химик. Его фамилия Хофман (Hoffmann).
— Хофман? Неужели Роальд Хофман?!
— Да-да, Роальд, я еще подумал — одно из викингских имен, захваченных евреями: Гарольд Блум, Роальд Хофман.
— О, это выдающийся ученый. И он любит помогать диссидентам.
— Да, он сказал, что он из Польши. Кстати, он лучше всех в классе понимает мои структурные схемы, иногда и меня поправляет.
— Его отзыв был бы очень кстати.
С Роальдом Хофманом мы подружились. Его интересы далеко не ограничивались химией. Пользуясь возможностями, предоставляемыми университетом, и знанием нескольких европейских языков, он иногда «брал» тот или иной гуманитарный курс. Так, на следующий год после Пастернака он посещал семинар по «Фаусту» у видного корнелльского гётеведа Блэкуэлла.
Между тем, заготовка бумаг шла своим чередом, и вскоре под чутким руководством Джорджа, а также благодаря собранным мной приглашениям на работу в другие университеты — доказательствам моей конкурентоспособности, заветная tenure была получена, а в придачу к ней еще и должность заведующего довольно склочной кафедрой.
Но не об этом речь. Однажды в неурочное время меня вызвали на кампус. Машину я тогда еще не водил и потому спросил, насколько это срочно.
— Приезжайте скорей. Роальд Хофман получил Нобелевскую премию!
Я вскочил на велосипед и к Бейкер Лэб — зданию химического факультета — подъехал уже с готовой поздравительной формулой.
Огромный зал был полон. Сверкали юпитеры — снимали для телевидения. Была расстелена красная дорожка. Среди группы деканов и другого начальства выделялся тучный седой старик, физик-атомщик Ганс Бете (Hans Bethe), до тех пор единственный корнелльский нобелевец. Откуда-то издалека (из Австралии?) были привезены сестра и мать Роальда. Сам он стоял посередине всего этого гала-спектакля и, смущенно улыбаясь, принимал поздравления. Премию он получил вместе с каким-то японцем, но пополам делилась лишь сумма, лауреатом же он был полным. Подошла моя очередь.
— Роальд, я поздравляю вас, а главное — себя, ибо теперь я всегда смогу говорить, что преподавал (taught, букв. «обучал») одного Нобелевского лауреата другому.
Наша дружба на этом не прекратилась — Роальд не загордился. А во время одной из поездок в Москву, еще до перестройки, он даже отвез что-то моему папе, порадовав его высоким уровнем моих знакомств, но встревожив сообщением, что внизу его ждет черная «Волга».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});