Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Комдив сказал", "комдив решил", "комдив запретил" - да у тебя-то есть свое мнение?" - думал Земсков, глядя на сухонького, лысеющего человека с глазами навыкат и маленькими ручками, тонувшими в рукавах не в меру свободного кителя. - Ведь хороший человек, смелый, приветливый, культурный. Работает, как вол, день и ночь, а толку мало. Эх, комиссар Яновский, как вы нужны нам сейчас с вашей твердостью, с вашим тактом, с вашим знанием человеческой души!"
Земсков преклонялся перед командиром дивизиона. Он был согласен с Яновским, что Арсеньев - прирожденный военный талант, но Земсков видел и недостатки. Ведь нравится сейчас комдиву, что у него не комиссар, а тень, послушно повторяющая каждое движение. А уважает он Коржикова? Навряд ли. Ему просто безразлично мнение комиссара. Зато Будаков сейчас царит. Ловко попадая в тон Арсеньеву, он заставляет забыть о своих ошибках и в то же время сохраняет независимый, даже величественный вид.
С Будаковым у Земскова установились сугубо официальные отношения. Старший лейтенант знал, что "усатый" его не любит, но виноватым себя не чувствовал, а подлаживаться к начальству не хотел и не мог. Земсков отдавал должное достоинствам Будакова. В военном отношении у него, пожалуй, самая высокая подготовка среди всех командиров в дивизионе. Как-никак - артиллерийская академия за спиной. Штабное дело он знает безукоризненно, умеет потребовать с подчиненных, помнит в лицо каждого краснофлотца. Учебу Будаков наладил отлично. Связь, боепитание, снабжение - тоже в порядке. Не удивительно, что Арсеньев его ценит.
Во время непрерывных степных боев Земскову просто некогда было думать о своем отношении к отдельным людям в дивизионе. Многое отступило тогда на задний план. Даже о матери Земсков вспоминал не часто, хотя не было у него на свете никого дороже. Свои тревоги об Андрее, особенно понятные после смерти старшего сына, мать прятала где-то в глубине веселых глаз - всегда чуть усталая и готовая к любой работе. Он не помнил, чтобы она хоть минуту сидела без дела. Как хорошо было засыпать, видя в полуоткрытую дверь ее голову, склоненную над тетрадками. А утром они всегда вместе выходили из дому. Он - в школу и она - в школу, потом он - на завод, она - в школу, потом он - в артучилище, а она - в свою неизменную школу. В первые дни блокады она уехала, увезла детей в Куйбышев и оттуда еще куда-то. Земсков отталкивал от себя мысль о матери. В дивизион не приходило ни одного письма, а гадать и терзаться сомнениями было не в его характере. Чем больше залпов даст дивизион, тем лучше для нее - во всех случаях. Значит, только кабина полуторки с пулеметом и карта на коленях. О Зое он тоже старался не думать. Была - и нет. Осталась горькая обида на дне души. Он бы не обрадовался внезапному письму от нее. Разве можно вернуть пулю, вылетевшую из винтовки? Можно подобрать ее, остывшую на излете, или выковырять сплющенную из ствола дерева. Зоя послала ему пулю - вольно или невольно - в самое тяжелое для него время. Вот и все.
Здесь, в Каштановой роще, подводился счет не только уничтоженным немецким танкам. Каждый подводил свой личный счет. Война вступала в новую полосу. Сейчас была только передышка. Это сознавали далеко не все, но каждый человек сознательно или бессознательно подсчитывал духовные ценности, растерянные или приобретенные за первый год войны. Самой главной ценностью для Земскова была уверенность в своей силе, выносливости, уменье. Эта уверенность укрепляла, окрыляла его, помогала сообщать другим ту бодрость духа и веру в победу, которая всегда сопутствовала разведчикам дивизиона в самых трудных обстоятельствах. Земсков не любил красивых слов о долге солдата и о матери-родине. Но он знал, что если останется жив, то ему не стыдно будет взглянуть в глаза собственной матери - простой ленинградской учительнице, которая, рано потеряв мужа, сумела подготовить сына к большой и трудной жизни, не предполагая, что она готовит солдата. Не стыдно будет Земскову пройтись по Невскому и по улице Росси, не стыдно будет подумать, глядя на будущую молодежь: "Вы - вольные русские люди, вы ходите на лекции и купаетесь в море, вы пьете вечером чай в кругу своей семьи. Вы не вздрагиваете от внезапного воя мины, вы любите без страха разлуки - этим вы обязаны нам - солдатам и матросам Отечественной войны".
В числе приобретенных Земсковым за этот год ценностей были друзья. Без малого триста друзей. Земскова любили в дивизионе. Он это знал. Земсков тоже любил дивизион. Было бы ужасно сейчас попасть в другую часть, потому что дивизион - это дом. Сколько раз в тяжелой разведке, среди степных дорог он думал: "Обойдем этот хутор, где засели немцы, или проскочим поле, по которому бьет артиллерия, и будем дома". Нет старого дома со знакомыми часами, с милым потемневшим столом, с легкими шагами матери за спиной. Тот дом разметала немецкая фугаска. Теперь у Земскова был новый дом - неистребимый очаг под бело-голубым флагом, а в редкие минуты отдыха крыло шинели под кустом. И в этом доме, среди трехсот друзей, было у Земскова несколько самых близких. Он никогда, даже мысленно не назвал бы комиссара своим другом, но понятие о доме-дивизионе было так же неразрывно связано с Яновским, как понятие о старом доме - с матерью. Земсков улыбнулся бы - приди ему на ум такое сравнение. Яновский коренастый, быстроглазый, поспевающий всюду, где трудно, немногословный, но знающий такие слова, что запоминаются на годы, то веселый, то гневно сосредоточенный, был, конечно, самым нужным человеком для Земскова. И все-таки образцом для него был Арсеньев, а не Яновский, может быть, потому, что военные качества комдива проявлялись так ярко, что каждый, в меру своих способностей, стремился подражать ему. Вздумай Арсеньев повести дивизион с Кавказа прямо на Берлин, за ним пошли бы без колебаний. Большинство матросов и командиров, в том числе и Земсков, не задумываясь отдали бы свою жизнь для спасения жизни комдива, но Земсков не мог бы сказать, что он любит Арсеньева. Это понятие здесь было неуместно. Холодный, деспотичный, вспыльчивый, скупой на теплое слово, которое так дорого на войне, Арсеньев не внушал любви и не стремился к этому. Доверие к нему было безграничным.
Если Арсеньев и Яновский во многом способствовали формированию Земскова как командира, то для Сомина сам Земсков с первых дней совместной службы был примером и недосягаемым образцом. Отношение этого юноши проявлялось так непосредственно, что Земсков не мог не заметить его. Несмотря на разницу в званиях, когда Сомин носил еще сержантские треугольнички, для Земскова он был наиболее близким другом. Одному Сомину во всем дивизионе Земсков рассказал о Зое. Зоркий и наблюдательный начальник разведки, как это ни странно, очень долго не замечал отношения к себе со стороны другого человека, для которого он был дороже всех на свете. Только здесь, в Каштановой роще, когда исчезла необходимость беспрерывно действовать, принимать решения, выполнять приказания и приказывать самому, мысли обрели некоторую свободу. Властное "сегодня", плотно заполнявшее все сознание, несколько потеснилось, освобождая место для "вчера" и "завтра". И Земсков впервые подумал о Людмиле, связывая представление о ней с самим собой.
Это случилось вечером. Перед тем как лечь спать, старший лейтенант пошел взглянуть на своих разведчиков. Он подозревал, что неугомонный Косотруб отправился "на разведку" в медсанбат, расположенный за высоткой, в нескольких километрах от дивизиона. Разведчики жили в небольших шалашах по три человека. Земсков подошел к крайнему шалашу под развесистым дубом, взялся за край плащ-палатки, которой был завешен вход и... отдернул руку.
...Станица Крепкинская за Доном. Это было три месяца назад, а кажется, по крайней мере, три года. Так же ярко светила луна, и такой же был шалаш, может быть, чуть поменьше. Он поднял плащ-палатку и увидел самого беспокойного из своих подчиненных - Людмилу Шубину. В те дни мысль о ней как о женщине не приходила ему в голову, и потому так неожиданно было вдруг увидеть ее вытянувшуюся на шинели в ярком свете луны. Потом несколько дней подряд он не мог отделаться от чувства неловкости. Было и другое мимолетное чувство, но он отмахнулся от него, как от чего-то нелепого и недостойного. А вскоре Людмила ушла из батареи, и в те же дни дивизион вызвали под Ростов.
Земсков улыбнулся этому воспоминанию, снова взялся за край плащ-палатки и теперь уже поднял ее. Валерки, конечно, не было на месте. Не было и гитары. Журавлев спал, уткнувшись носом в шинель, а Иргаш мгновенно проснулся, как только на него упал свет, и схватился за автомат.
- Спи! - сказал Земсков. - Все в порядке.
Он пошел вдоль расположения дивизиона, миновал первую батарею. Вахтенный по батарее Шацкий окликнул его:
- Что, не спится, старшой?
Земсков ответил: "Счастливой вахты!" - и зашагал дальше. Он вспоминал все свои встречи с Людмилой. В бою под Ростовом она перевязала его. Под Егорлыком ей обязательно хотелось поехать с разведчиками за снарядами. Ярче всего было ближайшее воспоминание - Майкоп и путь через лес. И опять, как тогда, он подумал о ней: "Надежная душа".