Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этого небывалого города, похоже, сторонится даже Иосиф Бродский. «Даже» — ибо мощь художественного мышления Бродского такова, что он осваивает и присваивает все попадающее в поле его внимания. Если говорить о географии, то это мир: от архангельской деревни до Вечного города. Нью-Йорк же Бродский как-то обтекает, за два десятка лет написав о нем всего два стихотворения, уютно встраивая в него свою гостиную, столовую, спальню, но — не кабинет.
При этом лучшее, что сказано по-русски о Нью-Йорке, принадлежит все же Бродскому — слова о стеклянных небоскребах как каналах Нью-Амстердама, повернутых на девяносто градусов: «Зеркальная плоскость, вытянутая вверх, так что птичка, летая среди всего этого, вполне может сойти с ума».
Птички Божии, птички-птеродактили, все мы так или иначе в трудах и заботах бьемся о нью-йоркские плоскости и углы, только ощущаем и называем это по-разному: любовь, ненависть, любовь-ненависть.
Нет Нью-Йорка в русской словесности. И теперь уже вряд ли будет. Покуда чужая земля может выступать метафорой своей — она интересна и важна. В ином случае она перестает быть общей духовной категорией, делаясь лишь более или менее удобным местом жительства, где у каждого свой адрес и своя духовка — и та и другая. Соблазны соборности подверглись слишком сильному испытанию уже и в центре империи, а еще раньше — тут у нас, на окраине.
Каждый из нас совершил хотя бы по одному поступку в жизни — пересек океан без права возврата — и самой сменой меридиана вроде купил некую индульгенцию на право своеволия. Но выяснилось, что такое право принадлежит человеку как данность, и доказывать его никому не надо, менее всего — себе.
Нью-Йорк обо всех этих бедах и не знает. В том и величие его, что он не дружелюбен и не враждебен, равным образом не замечает тебя и позволяет себя не замечать.
В таком нулевом раскладе — правда. Иная арифметика отношений человека с местом рождает безумие. Пересечь океан — значит пересечь океан, и обретенный берег оказался не тем, что мы себе насочиняли, а просто обыкновенным чистилищем.
Может быть, смысл этого города — извещать человека о его истинных размерах. Как если бы слепые, которые описывали слона, вдруг прозрели и задумались.
1994Fin de siècle и Маленький Человек
1Помпезный и трагический fin de siècle наступил позже 1900 года — с мировой войной и революцией, едва не обернувшейся мировой; век, знаменующий собой fin de millenium, заканчивается не менее грандиозно и примерно на столько же раньше 2000 года — новым переделом мира.
Двадцатое столетие оказалось короче календарного предписания, совпав с годами советской власти, а лучше сказать — в эти годы уложившись. Обидного для других стран, народов и формаций тут нет. Эксперимент России не отнимает исторического значения у теории относительности, Генри Форда, латиноамериканского романа, японского экономического чуда, освобождения Африки, изобретения ксерографии. Другое дело, что все события происходили на определенном фоне. А «в театре задник важнее, чем актер» (Иосиф Бродский). Задником была — Россия.
Театральные метафоры, с древности употребительные для описания общества, ведут дальше. Черчилль, констатируя в 46-м году начало «холодной войны» и объявляя о «железном занавесе», не только оказался невольным плагиатором, но и опоздал с этим образом на двадцать девять лет. Василий Розанов написал вовремя: «С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историею железный занавес».
Тогда и начался ХХ век, который закончился в 91-м, подняв до символа — опять-таки театральным, балаганным образом — мелкого шляхтича, памятного по началу века, а теперь и тем, что именно он повалился первым в конце.
Итак, фоном был занавес. Это парадокс — но на настоящей сцене, а не на жизненной, допускающей куда большие вольности. Существование России — такой, а не иной — в известной степени определяло все в мире. Россия имела отношение и к участвовавшему в создании атомной бомбы Эйнштейну, и к профсоюзному движению на фордовских заводах, и к революциям в Южной Америке, и к японской послевоенной психологии, и к краху колониальной эпохи, и к непомерной политической роли копировальных машин.
За занавесом тоже происходили важные, страшные, изумительные дела. Но чем пристальнее вглядываешься в российский укороченный век, тем больше изумляют именно торчащие концы, эти fin’ы куцего siecl’а.
Речь — о легкости распада. Со всеми поправками на сопротивление, исторически это произошло неправдоподобно быстро. Речь — о стремительном развале колоссальных систем, вроде так основательно и прочно стоявших на своих, уж кто их знает, может, и глиняных, но мощных и толстых, как у Собакевича, ногах.
Невероятно до смешного:Был целый мир — и нет его…Вдруг — ни похода ледяного,Ни капитана Иванова,Ну абсолютно ничего!
Стихи Георгия Иванова не выходят из памяти, от повторения делаясь все более жуткими: и истерический взвизг последней строки, и капитан — двойник автора, и особенно слово «вдруг».
Иванов написал это через много лет после октября 17-го, когда вокруг него действительно не было «абсолютно ничего» из того, что прежде. Кругом — сплошной Париж: не меньше, но и не больше. Однако эти страшные стихи не объяснить ностальгическим всхлипом стареющего поэта. Его «вдруг» подтверждается обильно: и «Окаянными днями» Бунина, и «Десятью днями» Рида, и мемуарами Коковцева, и дневниками Чуковского — самыми разными и непохожими людьми, — и лучше всего тем же «Апокалипсисом наших дней» Розанова: «Русь слиняла в два дня. Самое большее — в три… Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей… Что же осталось-то? Странным образом — буквально ничего».
Кажется, что Иванов просто зарифмовал розановскую прозу. Кажется, что и совсем другой поэт, с другой стороны, сделал то же:
Дул,как всегда,октябрьветрами.Рельсыпо мосту вызмеив,гонкусвоюпродолжали трамыуже — при социализме.
И Маяковский — о том же, что Розанов и Иванов и многие другие: «разом», «до частностей», «абсолютно ничего», «уже — при».
Вариант Маяковского можно назвать переводом с русского на советский, но точнее — с языка XIX века на язык ХХ. Всё прямее, жестче, торопливее. Ясно: столетие помещается в собственные три четверти. Надобно спешить. Куда? К распаду новой державы, возникшей вместо старой, распавшейся с такой быстротой. А где новый Розанов, который напишет теперь с тем же правом: «Русь слиняла в два дня. Самое большее — в три»? Как раз три в августе и было.
Комментируя те слова, Андрей Синявский писал, что для Розанова революция была «провалом всех старых сил России, которые оказались слабыми и ненадежными… И царство оказалось гнилым, и церковь оказалась гнилой, и все традиционные сословия великой Российской империи. И русский народ-богоносец, воспетый Толстым и Достоевским, в один миг оказался толпой хулиганов и безбожников».
Все слова можно заменить. Попробуем и вслушаемся: «И государство оказалось гнилым, и партия оказалась гнилой, и все традиционные классы великого Советского Союза. И советский народ — строитель коммунизма, воспетый Шолоховым и Маяковским, в один миг оказался обществом парламентариев и богомольцев».
Снова перевод с русского на русский. Перевод творческий, с учетом общественного контекста: генсек — президент, коммунизм — капитализм, Ленин — Петр, Свердлов — Екатерина, Горький — Нижний, план — рынок, враг — друг. Сменились существительные; глаголы, прилагательные, синтаксис — остаются. Вместо «Слава КПСС!» — «Христос воскрес!», и даже не заметили, что это в рифму.
2Концы ущербного века рифмуются. Все уже было — у Блока: «В белом венчике из роз — впереди — Исус Христос», у Есенина: «Новый на кобыле едет к миру Спас». Ересь, но не дичее явленной московским огромным транспарантом 90-х на сваренном совсем для другого текста надежном стальном каркасе, глубоко врытом в землю: «Да воскреснет Бог и да расточатся враги Его!»
С верой сложно. Религия пережила жестокий кризис, связанный с сакрализацией науки, но и наука не испытывала большего унижения и компрометации, чем Хиросима и Чернобыль. Кроме того, этику ни на что рациональное опереть не удается — все, что можно потрогать, рано или поздно разваливается. Например, человек — утративший в рационализме цельность, разложившийся, как атом, на частицы, довольно элементарные. Когда же выяснилось, что мы не цельными, в разуме и в пиджаке, пребываем в мире, а состоим из рефлексов, импульсов и неврозов, оказалось, что у нас — стресс. Мы прочли об этом в отрывном календаре, как Остап Бендер про то, что «на каждого гражданина давит столб воздуха силою в двести четырнадцать кило», и тоже стали жаловаться и искать защиты.
- Похвальное слово штампу, или Родная кровь - Петр Вайль - Публицистика
- Иосиф Бродский: труды и дни - Петр Вайль - Публицистика
- Почему христианские народы вообще и в особенности русский находятся теперь в бедственном положении - Лев Толстой - Публицистика
- Любовь к себе. Эссе - Александр Иванович Алтунин - Менеджмент и кадры / Публицистика / Науки: разное
- Древняя мудрость Руси. Сказки. Летописи. Былины - Владимир Жикаренцев - Публицистика