а она посмотрела и в кусты.
– Какие кусты, где эти кусты?
– Там, – снова махнула рукой Фая.
Агнию Ивановну невнятный этот рассказ неожиданно взволновал, она даже отложила кисть, села на краешек стола. И, закурив, стала разглядывать Ваську.
– Вообще-то где-то кто-то писал, что звери не выдерживают человеческого взгляда. – Мать, прищурившись от папиросного дыма, пыталась поймать Васькин ускользающий взор, – Особенно, говорят, гориллы нервничают, когда им в глаза смотришь. Даже убить могут. Ты, Фаечка, никогда пристально на горилл не смотри! Но с Васькой-то всегда можно было в гляделки играть. Да еще, того и гляди, проиграешь.
Мать подошла к Ваське, взяла ее на руки и движением, каким поднимают лицо ребенка, чтобы поцеловать, подняла за подбородок Васькину морду. Целовать ее она не собиралась, а хотела заставить ее взглянуть себе в глаза. Мурлыканье стало совсем уж оглушительным, но взгляд Васька отвела.
– Пожалуй, ты права, – заключила мать, и в голосе ее была тревога. – Что-то в ней новенькое происходит.
Художницу и ее дочку Васька выбрала в хозяева год назад. Она была тогда тощим, всегда страшно голодным, бодрым котенком-подростком. Ее выбору художница долго противилась; кормила только во дворе, выставляла на улицу, как только обнаруживала ее в клубе. Но каждое утро котенок опрометью влетал в дверь, стоило кому-нибудь войти или выйти. Причем он выбрал не техничку, не кладовщицу – их просто не замечал, – а именно художницу. Ну и Фаю. Потом наступили холода, выгонять котенка на ночь рука уже не поднималась. Все его звали Васька, и мать бездумно надеялась, что это кот. Но кладовщица в конце концов надежды эти разрушила.
– Какой же это Васька, – сказала она. – Это Василиса. Через год, Агния Ивановна, ждите котяток.
Вот он и подходил к концу, этот год. Мать ждала котяток. Потому она и всматривалась с тревогой в знакомую Васькину морду, искала в ней перемены. И находила. Васька, по-прежнему тощая, была до сих пор от усов до хвоста предана Агнии Ивановне, единственному существу на белом свете. Почему? Бог ее знает. Агния Ивановна к кошкам была равнодушна, кроме того, у Васьки был плохой характер, она умела дуться целыми днями, редко играла – даже когда была котенком. И ласкова становилась не часто, внезапными порывами. Но Агнию Ивановну она любила. Таскалась за нею по клубу, а иногда, как собачка, и по улице. Васька тосковала, когда художница уходила надолго, а когда наконец возвращалась, встречала истошным мяуканьем. Вполне же счастлива была только тогда, когда Агния Ивановна обращала на нее редкое внимание. К Фае Васька относилась хорошо, иногда даже очень хорошо, особенно если мать уходила. Она жаловалась Фае, и девочка ее понимала и утешала. Но любила Васька только Агнию Ивановну. И это Фая тоже понимала, не обижалась, считала – так и должно быть. Мать же обо всем этом не размышляла.
И сейчас она про Ваську забыла. Она думала о зиме.
Агния Ивановна зиму не любила с детства. Не за морозы, а за то, что очень уж длинная. Ни конца ей, ни краю. А с тех пор как рассыпалась, в прошлое ушла жизнь в основательных домах с толстыми стенами, с теплыми печками-голландками, а то и с горячими батареями парового отопления, кончилась жизнь с видавшими виды, но бесконечно надежными в холода шубами, шалями, бурками, чесанками, малахаями, – с тех пор зимы для Агнии Ивановны становились все длиннее. Где они, эти вечные, матерые вещи, рассчитанные на ранние октябрьские снегопады, крещенские морозы, февральские вьюги, мартовские утренники и апрельские отзимки? Порастрясли их в войну, повыменяли на хлеб и картошку. А то, что осталось, выношено, истоптано, молью побито – не греет. Стены не те, полы – со щелями, да и батарея эта – неужто она горячей быть умеет?
Агния Ивановна смотрела в темноту за окном, прислонясь коленями к ледяной ржавой батарее, занавешенной тюлем. Куда там Васькины котята, о них ли тут думать. Как бы Фаю обуть. Валенки малы наверняка, пальто коротко будет, и шапки нет. У самой ботики фетровые. А ведь скоро, скоро уже холода. Если днем вокруг еще стояло лето, то ночью воздух пах осенью. Пахло прелой листвой. Откуда бы, ведь листопада еще не было? Или начался уже, а она и не заметила? Агния Ивановна всматривалась в темные шумящие деревья. Она уже знала, что там расположен птичник, что птичник не простой, а научный и командует им человек с подходящей фамилией – Николай Николаевич Гусс. Еще кассирша Мария Ивановна рассказала художнице, что сторожит этот птичник Коля-контуженый, что у него ружье и, бывает, Коля постреливает. Обычно солью, но вот недавно убил собаку. Все это Агния Ивановна запомнила. Но почему птичник в лесу почти? Что там за деревья стоят в сотне метров от окна?
– Фаичка, что там за деревья? А, доченька?..
Фая не слышала. Качались, расступались перед лицом листья крапивы и бузины, зашлепанные птичьим пометом, студеный ветерок обтекал голые щиколотки и коленки. Хрумкнуло под ногой, из яйца медленно вытек аккуратный желток. А вон еще один и еще. Но это были не желтки, а опавшие березовые листья, их было много на черной бестравной земле, аккуратных, кругленьких. И между ними, стараясь не наступить, бежала Васька, бежала и бежала, все никак не скрываясь из виду.
Фая спала.
Ее ночи были коротки. Даже не коротки, а словно и не было их вовсе: закрыть и открыть глаза. Фая всегда просыпалась на мгновение раньше, чем открывала глаза. Это мгновение она иногда нарочно затягивала, с любопытством думая о том, что сейчас увидит. У нее часто возникало сомнение, в котором одновременно жили страх и надежда, сомнение в том, что проснется она все там же, на лежанке за шкафом. Конечно, могло получиться и куда хуже, ведь и шкаф, и топчан, и, главное, прекрасный потолок гримировочной были своими, обжитыми, не до самой глубины, но понятными вещами. И вдруг – проснешься во всем чужом. Но могло получиться и как-нибудь необыкновенно, сказочно прекрасно. Как?.. – Фая не знала. Уже по звукам – кукареканью петухов и скрипу крыльца, по шершавости подушки, запаху столярного клея и скипидара – она догадывалась, что проснется в клубе «Прогресс» на станции Буртым. Но страх и надежду можно было еще потянуть. Когда они совсем улетучивались, Фая открывала глаза и смотрела на потолок. Каждое утро она замечала на нем что-нибудь новое и теряла прежние фигуры. Но лось, лачуга, бегущий человек остались на все годы. Только зверская и веселая рожа пирата так никогда и не нашлась. Возможно, потому, что никакая муха так больше и не села на тот сучок, который должен