думать? Ничего я не знаю.
Налил он чаю холодного, а я и смотреть на чай не хочу. Не до чаю мне!
Думаю — и ничего в голове, одна эта махалка черная кивает, и ничего больше.
И вдруг я как сорвался.
— Что же делать-то мне, дядя, — говорю, — дорогой ты мой? — И вот-вот опять зареву.
— А ты прямо скажи: такой, мол, я и такой-то, а дела наши вот какие были. Мамка голодная дома пухнет, а он мне треть сулит. Я и пошел на дело. Застращал он меня в море, а кто он — я правильно сказать не умею. И квита. На этом и стой. Что с тебя взять, с мальчишки!
И отошло все сразу — и махалка и Косой черт.
Вскочил я.
— Веди к начальнику, — говорю.
Встал я перед столом и срыву таки кричу:
— Петька я Малышев! Живу на Слободке, в Пятой улице! А дела наши вот какие!
И все, как было, вывалил.
А начальник смеется:
— Чего же ты вчера Ваньку-то валял? Сразу бы и говорил. — Взялся за телефон.
— Иди, — говорит, — обожди в казарме.
К вечеру отпустили. Потом раза два тягали, спрашивали. Я все на своем стоял:
— Петька я Малышев, а дела наши вот…
Так оно потом и присохло.
Только как приснится мне черная махалка, потом на целый день балдею.
А с красноармейцем я и сейчас друг.
1925
Волы
СЕ ЭТО было очень давно, когда я был мальчишкой (сейчас у меня, усы седые). Так что не удивляйтесь, если не похоже на сегодняшнее. На сегодняшнее похожим осталось море. И на этом море случилось вот что. Я плавал учеником на грузовом пароходе. Дело было осенью, и стояло «бабье лето»: тихая, ласковая погода, и море — будто не море, а прудок в саду. Глянцевое, масляное. Мы уже закрыли люки и ждали только капитана, чтобы сняться в рейс. Прислушивались, не катит ли он на извозчике. Вдруг прибегает наш капитан, а за ним какой-то грек, черный, потный, шапка в руке, и этой шапкой все время красное лицо обтирает, и лопочет, лопочет, и кулаком в грудь бьет. А наш толстенький спокойненько кругленькими ножками вышагивает по сходне на борт. Кочегары спустились в свою кочегарку, зашевелились матросы — сейчас сниматься в море. Нет! Наш Лобачев, капитан, тихим голосом говорит мне: «Позови Ивана Васильевича». И ушел с греком в каюту. Я позвал старшего помощника. Он через минуту выскочил от капитана красный, стукнул кулаком по планширу: — А, дьявол! Копейки он свои выгоняет! Хлев тут устраивать! Люди мыли, скребли. Тьфу, тьфу! — И он со злостью три раза плюнул не за борт, а прямо на нашу белоснежную палубу. А сам кочегаров с палубы гонял, чтобы пыли не натрясли.
Грек уж рядом:
— Честное мое слово, они два дня не кушали ни одна соломинка, и вот крест! — Он перекрестился шапкой в кулаке. — Мы все вымоем. Будет как бумага.
Иван Васильич дико засвистел в свисток и тут же крикнул мне:
— Ты чего суешься? Смолинского ко мне!
Я побежал за боцманом. Горячка этот Иван Васильич. Он, говорят, на парусниках плавал, судно потопил хозяйское и теперь вот злится: не нравится ему служить, да еще помощником.
Смолинский шел навстречу. Иван Васильич кричал:
— Грузить стадо целое! Да! Волов! Две сотни! Ну да! Прямо на палубу! В загон! Какие стойла!!
Я не глядел на берег. Фу ты! За это время уже вся пристань полна была волов. Какие-то дядьки сгоняли их палками в кучу, лупили по хребтам и сипло кричали :
— Цобё, ледаща худоба!
Я сказал бравым голосом:
— А что? Не довезем, что ли?
— Дурак! — крикнул Иван Васильич, а Смолинский крепко глянул на меня.
Я обиделся:
— А что, капитан не знает, что делает? Тоже, значит, дурак?
— Крышу ему красить надо, каменный дом ставить, — сказал спокойно Смолинский, — а с волов, знаешь… копейки хорошие.
Я-гляжу, не выйдет ли на разговор капитан, но капитан крепко сидел в своей каюте.
Я отошел и сказал на ходу:
— Это не на паруснике.
Ой, хорошо, что Иван Васильич не слышал!
Грек суетился на берегу, толкался среди волов, кричал на погонщиков. И вот по грузовым сходням заскользили копытами волы. Они потерянно мотали головами, а дядьки орали, нещадно дубасили и крутили им хвосты. Я решил, что так оно и надо, и тоже выскочил на берег помогать. Я думал, капитан видит из окна каюты мою работу. Мне жаль было волов, но я решил, что надо тут по-деловому, остервенился, хватил одного в зад камнем. Промазал и зашиб плечо греку. С нашего борта захохотали:
— Так! А ну еще его!
Мне пришлось тоже хихикнуть. Но тут Смолинский вышел на берег, взял меня за плечо и сказал:
— Ты иди, продуй рулевую машину, а это не твоя работа.
Тут я заметил, что к нему подошли женщина и девочка лет пятнадцати. Она глядела на меня и смеялась. Видела, должно быть, как я камнем-то. С парохода слышались резкие свистки Ивана Васильича. Он кричал на погонщиков:
— Да чем ты мотаешь? Чем вяжешь? Лопнет эта привязь!
Иван Васильич злыми шагами подошел к капитанской двери, стукнул кулаком:
— Чем волов крепить? Чем направить?
Капитан ответил через дверь:
— Вам надо знать самому, Как вязать, как направить. Вы, кажется, с парусника?
— Нечем! Нечем, говорят вам. Тьфу! Выйдите, гляньте.
Иван Васильич отошел шагов пять. Он со всей силы стучал ногами о палубу и вдруг вернулся.
— Штормовые сигналы на лоцманской станции, — сказал он вполголоса у дверей и отошел.
Следом за ним пулей выскочил капитан:
— Где, где? Дайте бинокль. Эй, где вы видите?
Но Иван Васильич уж скрылся.
Капитан долго глядел в бинокль.
— Ничего не вижу. — Он сунул бинокль мне. — У тебя глаза помоложе.
Но лбцманская мачта была пуста. Капитан еще раз пять выходил с биноклем к борту. Наконец заперся в каюте на ключ.
Два матроса, Герман и Генрих, немцы, весело прыгали по спинам волов: они укрепляли поверх них доску, чтобы ходить. Они привязывали ее к спинам волов, кричали что-то по-немецки и хохотали.
Палубы не стало видно: сна вся покрылась волами. С каждого борта их стояло два