— Здорово, Валь, а?
— Здорово-то оно здорово. Только за партой как-то удобней.
— Зато так веселей. И теплей. И списать, когда нужно, очень даже удобно.
Наверно, особенно прав был он вот в этом: так теплей. В классе стоял лютый холод. Разгоряченный трудной ходьбой на костылях, я не сразу почувствовал его. А посидев малость, разглядел иней в углах стен, почуял, как бьет по ногам сквозняковый ветер, как пощипывает пальцы на руках.
Сколько же силенок надо иметь вам, ребятки, чтобы при такой вот холодине выдерживать в классе пять-шесть уроков.
— А мы и не раздеваемся вовсе, и даже шапки не снимаем, когда очень холодно,— точно угадав ход моих мыслей, сказал Юра.
...Пятый класс по тем временам — приметная ступенька в жизни каждого ученика и не всегда легко преодолимая. Из начальной школы, из рук одного учителя, из мира привычных представлений о четырех действиях арифметики о законах правописания ребята попадают вдруг под опеку нескольких преподавателей, на уроки, где учат их предметам новым, быть может, более занятным, но и более сложным. И, что еще важно, начальная школа с ее четырьмя классами остается чертой, отделяющей, на мой взгляд, детство от отрочества. Именно с пятого класса начинается у школьника то активное повзросление, когда по-новому смотришь на мир, по-иному воспринимаешь его. Недаром подростки в этом возрасте доставляют столько хлопот и родителям и педагогам.
Я знаю, что учеба в пятом и шестом классах гжатской школы очень многое дала Юрию. Они, эти классы, пришлись на конец сорок седьмого — середину сорок девятого года. Последних, проведенных Юрой дома, в семье.
Попытаюсь и рассказать о них как можно подробнее, не упуская и малейших запомнившихся мне деталей.
Сатин на галстук
Пятиклассников принимали в пионерскую организацию.
Юра пришел домой радостно возбужденный.
— Завтра,— объявил он,— линейка у нас в школе. Галстуки нам будут повязывать. Пойдем, Валь, галстук покупать.
— Пойдем,— согласился я.
Все промтоварные магазины обошли мы в тот день, все ларьки. Не везло нам отчаянно. Не то что галстука — даже красного ситчика, из которого можно было бы галстук скроить, не удалось нам найти. Оно и понятно, время было такое — трудное, послевоенное время.
— Все, Юрка, больше идти некуда,— сказал я, когда с унылым скрипом закрылась за нами дверь последнего на нашем пути магазина.
Он стоял передо мной в пальто нараспашку, в шапке-ушанке, одно ухо которой было задрано вверх, а другое прикрывало левую щеку. С тусклого неба падали какие-то хлипкие, беспомощные снежинки, и вся Юркина фигура тоже выражала и беспомощность, и растерянность, и отчаяние.
— Так-то вот, братишка. Невеселые дела. Больше идти некуда,— повторил я.
Юра ковырнул снег носком валенка, уныло спросил:
— А как же быть?
— Может...— попытался я утешить его,— может быть, вам в школе галстуки выдадут? Вы соберете деньги, кто-нибудь съездит в Смоленск. Там-то уж наверняка есть.
— Нам, Валь, сказали, чтобы каждый с собой принес. У всех есть, а у меня нет.
— Раньше надо было думать...
Мама, когда мы рассказали ей о нашем невезении, расстроилась не меньше Юры.
— Вот ведь неувязка! — повторила она грустно.— Что же нам теперь делать-то?
Отец тоже был озадачен, но он смотрел на все житейские явления оптимистичнее.
— Не беда, Юрка. Недельку без галстука походишь, а там я соберусь в Смоленск... Важно, чтобы в душе пионером себя чувствовал.
— Но ведь их повязывать нам завтра должны,— в отчаянии выкрикнул Юра, не убежденный доводами отца.— Как же я один без галстука останусь?
— Не дело говоришь, Лень,— вмешалась и мама.— Яичко к празднику дорого. А ты, Юрушка, ложись-ка спать. Утро вечера мудренее, что-нибудь да придумаем.
Не только в Юриной — ив моей душе после этих слов затеплилась какая-то надежда. Мы привыкли к тому, что зря мама ничего не обещает.
Когда ребята угомонились, заснули, мама поставила на стол швейную машинку. Отец заворчал:
— Ты чего это на ночь глядя? День мал?
— Мал, Лень. И сутки коротки.
Вздохнув, открыла мама свой старенький сундук, переживший революцию и две войны, ее девичество и ее молодость, долго копалась в нем, а потом извлекла с самого дна какой-то сверток. Содрала с него пожелтевшую от времени газету, развернула — огненным кумачом загорелась в ее руках рубаха-косоворотка.
— Ты чего, спятила? — испуганно спросил отец.— Чего-то ты вдруг, Нюш?
— Надо, Алексей Иванович. На дело ведь. Куда ножницы-то запропастились?
Давным-давно, до войны еще, в Юрином возрасте, а может, и того меньше, видел я эту рубаху. Только раз и видел. И знал о ней, что она — единственная память о нашем деде, мамином отце. Память о путиловском рабочем Тимофее Матвееве.
Я никогда не видел деда, родился через несколько лет после его смерти, но биографию его знал, кажется, назубок. Впрочем, не я один знал — длинными зимними вечерами частенько рассказывала нам мама о своем отце.
Десятилетним парнишкой попал Тимошка Матвеев из смоленской деревни в Петербург. Хлопец был смышленый и бойкий и за несколько лет испробовал самые различные работы: служил «мальчиком» на побегушках, разносчиком товаров, подсобным рабочим в какой-то гвоздильной мастерской. В 1892 году, уже пообтершийся в столице, повзрослевший, Тимофей Матвеев определился на Путиловский завод. Со временем стал металлистом, причем очень высокой квалификации.
Семья у деда Тимофея была не маленькая: сыновья, дочери, все один одного меньше. Мастерство его и рабочее умение приносили, в общем-то, заработки не ахти какие: жили скудно, перебивались с хлеба на квас.
Может, от этой жизни впроголодь, а может, оттого, что, научившись грамоте, стал понимать Тимофей Матвеевич Матвеев, как несправедливо устроен мир,— от этого, может, и стал он близок к «бунтовщикам», к революционерам. Участвовал в событиях пятого года, попал под пули в день 9 января во время шествия к царю.
— Ой как он плакал, когда прибежал домой с той проклятой демонстрации, какими страшными словами попа Гапона бранил! — рассказывала нам мама.— Крови-то рабочей сколько в тот день пролилось — подумать невмоготу. За нашим домом ручей сточный протекал, от бань от общественных, так даже в нем вода красным цветом занялась.
И плакал Тимофей Матвеевич по рабочим, без вины погибшим, по товарищам своим. А еще — от яростной обиды на то, что так легкомысленно поверили они, и он в том числе, продажному попу Гапону, пошли у царя правды и заступничества искать...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});