Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Очнулся! — послышался удивленный голос хромого надзирателя. — Пан Весемир, он очнулся, пся крев!
— Кто? Двадцать пятый?
— Нет, двадцать седьмой!
— Двадцать седьмой? Хм… Я боялся, что он слишком велик для испытания.
— Ха! Видели б вы, как он жрал пилюли! У него, тля, внутри, кроме ентих пилюль, ничего и нету, клянусь.
В поле зрения появилась фигура сухощавого пожилого мужчины, которого доселе претенденты на испытание видели лишь мельком и всегда издалека.
Почти без труда двадцать седьмой сфокусировал на нем взгляд.
— Эй, — негромко позвал мужчина. — Ты меня слышишь? Если не можешь говорить — просто моргни пару раз.
Двадцать седьмой послушно моргнул, напрягся и чужим голосом выдавил:
— Слышу…
Глотку продрало, словно он изверг наружу толченое стекло. Это слабое усилие снова столкнуло двадцать седьмого в беспамятство. На целых двое суток, хотя сам он, естественно, о сроках не имел ни малейшего представления.
Зато новое пробуждение было совсем иным. Боль ушла — остался голод. Лютый неодолимый голод — причем вовсе не такой, к какому он привык бродягой. Тело требовало пищи и энергии — много позже он понял причины всего, что с ним происходило.
Он сел на жестком ложе. Кто-то, кажется, четырнадцатый, бился на соседнем, пристегнутый к быльцам лодыжками и кистями. Бился и негромко выл. Койкой дальше хромой надзиратель кормил из большой алюминиевой кастрюли тридцать четвертого. Рот сразу же наполнился тягучей слюной. Двадцать седьмой встал на ложе в полный рост, и хромой тотчас обернулся.
— Очнулся, голубь? — сказал он неожиданно дружелюбно. — Жрать, поди, охота? Погоди, сейчас накормлю.
Надзиратель утер лицо тридцать четвертого бумажной салфеткой и мягко уложил, хотя тот явно был не прочь закусить еще. Потом переместился к двадцать седьмому.
В кастрюле оказалось какое-то пряное пюреобразное варево. Двадцать седьмой был достаточно велик, чтобы орудовать ложкой самостоятельно, чем тотчас беззастенчиво и воспользовался. Хромой не возражал.
Когда кастрюля опустела, двадцать седьмой почувствовал себя много лучше. Даже смог думать об окружающем его мире и о переменах. Самым ярким казалось иное ощущение собственного тела. Он был еще слишком мал, чтобы осознать и сформулировать свои чувства, но сам факт перемен оспорить было трудно. И видеть он стал иначе — теперь удавалось разглядеть мельчайшие детали на таком расстоянии, на котором раньше двадцать седьмой, будучи еще простым бродягой, различал только контуры и, если доставало освещения, основные цвета.
Вскоре его опять одолел сон; когда двадцать седьмой проснулся, четырнадцатый уже не двигался. В углу палаты ложка в чьей-то нетвердой руке скребла по донышку знакомой кастрюли. Под этот тоскливый аккомпанемент хромой надзиратель и незнакомый закутанный в черное парень унесли четырнадцатого из палаты. Теперь их осталось двое на восемь коек — двадцать седьмой и тридцать четвертый. Днем позже их перекатили в соседнюю палату, где точно так же маялись в новом для себя мире пятый, девятнадцатый и двадцать первый.
Через неделю девятнадцатый умер. Их осталось четверо. И с этого момента все четверо стали стремительно крепнуть, набирать вес и безудержно расти. В первый год дни были неотличимы друг от друга. Подъем, завтрак, разминка под руководством Весемира или парня в черном. В спортзале по соседству. Обед. Сон. Потом занятия с Весемиром, Хицфуртом или Оксенфельдом — малышей учили грамоте и счету. Ужин. Сон. И так день за днем.
Двадцать седьмой ясно запомнил день, когда привычный и уже мнящийся неизменным уклад был в одночасье нарушен.
В тот день вместо утренней разминки их загнали в душ и бассейн, а когда из бассейна вывели, Весемир не свернул, как обычно, в конце длинного коридора, а отпер всегда закрытую дверь в торце его и еле заметно качнул головой.
Двадцать седьмой осмелился взглянуть налево — там хромой Владзеж и по обыкновению закутанный в черное Филипп вкатывали в палаты койки на специальных колесиках, и к каждой был пристегнут мальчуган, кажущийся совсем малышом.
Весемир не позволил двадцать седьмому долго смотреть.
Их новое жилище больше походило на казарму, нежели на больничную палату, но об этом, естественно, будущие ведьмаки узнали много позже. Теперь вместо утренней разминки всех четверых использовали на хозяйственных работах — приходилось драить полы в коридорах клиники, чистить на пищеблоке картошку, одновременно постигая азы обращения с ножом, таскать непонятного предназначения предметы, зимой — убирать снег перед входом в здание. Но послеобеденные занятия никто не отменил.
Как-то сами собой к ним прилипли новые прозвища — пятого дразнили Головастиком, вполне справедливо — взрослые часто шутили, как, мол, такая спичечная шея удерживает эдакий жбан? Двадцать первого звали Палец, а причина успела благополучно забыться. Двадцать седьмого прозвали Генерал — не то за размеры, не то за то, что в четверке он сразу занял главенствующее положение. К тридцать четвертому, самому маленькому и подвижному, приклеилась кличка Шустряк.
Время потекло еще быстрее. Через год троица выживших после очередного испытания фармацевтикой малышей присоединилась к растущей как на дрожжах четверке. Еще через год будущих ведьмаков стало пятнадцать. Головастик, Палец, Генерал и Шустряк, естественно, верховодили в этой компании. В силу возраста и уже накопленного опыта. Случалось все — и драки, и ссоры, но Весемир с остальными учителями умело и терпеливо приводили мальчишек к мысли, что все они — братство, а братья стоят друг за друга горой.
Когда Головастику исполнилось десять лет (он был единственным, чей день и год рождения были известны достоверно), четверку старших начали обучать обращению с оружием.
— Геральт! Смотри!
Ведьмак соизволил повернуть голову только на втором слове. Просто на зов он не отреагировал.
Там, куда указывала Ксана, на куче какого-то невнятного мусора, шевелился продолговатый сверток, напоминающий червячка-шелкопряда. Извивался. И тоненько хныкал.
Геральт нахмурился.
— Этого только не хватало!
Ксана преобразилась в мгновение ока. Еще секунду назад она могла думать только о том, как постыл ей этот бесконечный путь и как надоела увесистая ноша с продуктами за спиной. Теперь она не могла думать ни о чем, кроме находки. Ибо сверток оказался младенцем, а материнский инстинкт в женщинах любой расы сидит чрезвычайно глубоко и просыпается едва ли не мгновенно.
— Геральт! Он голоден!
— Естественно, — процедил ведьмак сквозь зубы. — Кто ж его тут накормит?
— Надо найти молока! И бутылочку!
Геральт вздохнул.
— Вообще-то надо идти дальше. Потому что молока мы все равно не найдем, не говоря уж о бутылочке. Потому что тащить пацана придется именно тебе, мне это сто лет не нужно. Потому что ты бестолковая дикарка с большого завода и не умеешь ухаживать за детьми. Поэтому он у тебя сначала начнет беспрерывно орать… впрочем, он уже начал. Потом на него нападет какая-нибудь хворь, и орать он станет гораздо громче. Потом он умрет, и орать начнешь ты, ведь тебе будет его жаль.
Ксана потрясенно выпрямилась.
— Ты что? — недоуменно прошептала она. — Предлагаешь его бросить?
После вчерашнего вечера со сказочным ужином и сливяницей Ксана почти уже решила, будто сердце у ведьмака все-таки наличествует. Не хотелось верить, что она ошибается.
— Именно это я и предлагаю. Бросить. Тогда он умрет быстро и почти безболезненно. Или его кто-нибудь найдет. В конце концов, мы даже не знаем — брошен ли он? Вдруг его мамаша как раз занята поисками молока?
— Ты еще убить его предложи! — возмущенно выкрикнула Ксана и взяла младенца на руки. — Чтоб не мучился зря!
— Я не убиваю детей, — равнодушно сообщил Геральт. — К тому же такое решение напрочь лишает сию недоросль законного шанса выжить путем счастливой случайности.
Личико младенца было красненьким и сморщенным. Плакал он уже давно, наверное, не первый час. Грязная пеленка скрывала тщедушное тельце. Впрочем, Ксана действительно совершенно не представляла себе, как полагается выглядеть новорожденному младенцу и какого вообще он возраста. Может, он как раз и должен именно так выглядеть.
— Бросила бы ты его, — снова скептически предложил Геральт. — Через пустоши с такой обузой…
Ксана перехватила ношу поудобнее, пристроив маленькую горластую головку на сгибе локтя.
— Неужели тебе его не жаль? — спросила она горько.
— Мне не может быть его жаль, — терпеливо пояснил Геральт. — Я ведь ведьмак, воплощение безразличия ко всему, кроме работы и денег. К тому же я все равно не могу ему помочь, поэтому жаль или не жаль — не имеет абсолютно никакого значения.
- Техник Большого Киева - Владимир Васильев - Разное фэнтези
- Право на пиво - Владимир Васильев - Разное фэнтези
- Время перемен - Андрей Бурцев - Разное фэнтези