— Я о нем справлялся, — сказал прелат, — мы его сейчас увидим. Но возвращаюсь к отцу Родену. Известили ли его духовника, что он в таком безнадежном состоянии… и что ему предстоит перенести столь серьезную операцию?
— Господин Балейнье заикнулся было об этом, как и о причастии, но отец Роден с гневом закричал, что ему не дают покоя, что его без конца мучат, что он сам не менее других заботится о своей душе и что…
— Per Bacco! Дело не в нем, — воскликнул кардинал, прерывая языческим восклицанием господина Русселе и возвышая свой и без того резкий и крикливый голос. — Не в нем дело! Необходимо в интересах ордена, чтобы преподобный отец причастился с исключительной торжественностью и чтобы смерть его была не только кончиной христианина, но кончиной исключительно назидательной. Надо, чтобы все жильцы дома, а также и посторонние, присутствовали при зрелище и чтобы эта поучительная картина произвела хорошее впечатление.
— Это самое желали внушить его преподобию отец Грезон и отец Брюне, но ваше высокопреосвященство знает, с каким нетерпением отец Роден выслушал советы. Господин Балейнье из боязни вызвать опасный, даже смертельный, может быть, припадок не смел больше настаивать.
— Ну, а я посмею! В эти нечестивые революционные времена торжественная кончина христианина произведет спасительное впечатление на публику. Было бы также очень кстати в случае смерти преподобного отца приготовиться к бальзамированию тела и оставить его на несколько дней на катафалке при горящих свечах, по римскому обычаю. Мой секретарь даст рисунок величественного и роскошного катафалка. По своему положению в ордене отец Роден будет иметь право на самое пышное-погребение. Необходимо приготовить до шестисот восковых свечей и до дюжины спиртовых ламп, подвешиваемых над телом и освещающих его сверху. Это произведет чудесное впечатление. Кроме того, в толпе можно будет (распространить листки с описанием набожной и аскетической жизни преподобного отца и…
Резкий стук, как бы от металлической вещи, брошенной с гневом на пол, послышался из комнаты больного и прервал прелата.
— Только бы отец Роден не услышал наш разговор о бальзамировании, монсеньор, — шепотом заметил молодой врач. — Его кровать стоит у перегородки, и там все слышно, что здесь говорится.
— Если отец Роден меня слышал, — тихо возразил кардинал, отходя на другой конец комнаты, — то это мне поможет начать с ним разговор. Но на всякий случай я продолжаю думать, что бальзамирование и выставление тела будут необходимы для действенного влияния на умы: народ сильно напуган холерою, и такие похороны произведут внушительное впечатление.
— Я позволю себе заметить вашему высокопреосвященству, что законы запрещают здесь подобное выставление тела и что…
— Законы… вечно законы! — сказал кардинал с гневом. — Разве в Риме нет тоже своих законов? А разве священники не подданные Рима? Разве не время…
Но не желая продолжать этот разговор с молодым врачом, прелат добавил:
— Этим займутся позднее… Но скажите, после моего последнего посещения больной бредил?
— Да, монсеньор. Сегодня ночью… по крайней мере часа полтора.
— А записывали вы, по моему приказанию, дословно этот бред?
— Да, монсеньор… вот записка…
Говоря это, господин Русселе достал из ящика бумагу и подал ее прелату.
Напомним читателю, что эта часть разговора не могла быть услышана отцом Роденом, так как собеседники отошли в другой угол комнаты, между тем как разговор о бальзамировании мог дойти до него.
Кардинал, получив записку от врача, взял ее с видом живейшего любопытства. Пробежав глазами написанное, он смял бумагу и сказал, не скрывая своей досады:
— Опять все бессвязно… нет ни одного слова, из которого можно было бы вывести какое-нибудь здравое указание; право, подумаешь, что этот человек владеет собой даже во время бреда! — Затем, обращаясь к господину Русселе, он спросил: — А вы записали все, что он говорил в бреду?
— Ваше высокопреосвященство может быть уверен, что я не пропустил ни одного слова, каким бы безумным оно ни казалось.
— Проводите меня к отцу Родену, — сказал кардинал после минутного молчания.
— Но, монсеньор, — в смущении отвечал молодой врач, — припадок кончился не более как час тому назад… и он так слаб…
— Тем лучше… — неосторожно вырвалось у прелата; затем, одумавшись, он прибавил: — Тем лучше он оценит утешения, какие я ему принесу. Если он заснул, подите разбудите его и предупредите о моем приходе.
— Мне остается только повиноваться вам, ваше высокопреосвященство, — ответил г-н Русселе, кланяясь. Затем он вошел в соседнюю комнату.
Оставшись один, кардинал проговорил задумчиво:
— А я все возвращаюсь к тому же… к предположению отца Родена во время первого приступа холеры, что он отравлен по распоряжению святого престола. Значит, он задумал нечто ужасное против Рима, если ему могло прийти в голову столь отвратительное подозрение! Неужели наши догадки основательны? Неужели он воздействует какими-то могущественными подпольными путями на значительную часть святой коллегии, как у нас опасаются? Но с какой целью? Вот в это и невозможно проникнуть — до того ревниво оберегается эта тайна его сообщниками… Я надеялся, что он выскажется хоть в бреду… потому что почти всегда бред такого деятельного, беспокойного, умного человека отражает его задние мысли… но до сих пор, за целые пять приступов, которые подробно застенографированы, я не узнал ничего… ничего, кроме пустых и бессвязных слов…
Возвращение господина Русселе положило конец раздумьям прелата.
— Я в отчаянии, монсиньор, так как должен вам сообщить, что отец Роден упорно отказывается кого-либо принять. Он говорит, что нуждается в абсолютном покое: он слаб, но вид у него мрачный и разгневанный. Мне кажется, что он слышал разговор о бальзамировании и…
Кардинал прервал господина Русселе вопросом:
— У преподобного отца бред был ночью?
— Да… от трех до половины шестого утра.
И затем, видя, что прелат все-таки направляется к комнате Родена, врач прибавил:
— Но больной явно не хочет никого видеть… он желает, чтобы его не беспокоили… и ввиду опасной операции, которая…
Не обращая внимания на это замечание, кардинал вошел в комнату Родена.
Эта комната, в два окна, довольно большая, была просто, но удобно меблирована. В камине тлели дрова, на угольях стояли кофейник, фаянсовый горшок и кастрюля, в которой бурлила густая смесь муки и горчицы, а на каминной доске валялись тряпки и бинты из полотна. Воздух, как обычно в комнате больного, был пропитан лекарствами, но они смешивались с каким-то острым, тошнотворным, отвратительным запахом, заставившим кардинала остановиться в дверях.