Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты не ранен? Голос у тебя какой-то, а?
— Слегка зацепило.
— Куда?
— В руку. Ерунда!
— Перевязку сделал?
— Сделаю…
— И давай к военфельдшеру. Усвоил?
— Усвоил.
— Гляди, я проверю…
Ни к военфельдшеру, ни в санроту Чернышев сразу не торкнулся, потому что немцы перешли в контратаку и приблизились на бросок гранаты — пришлось всем отбиваться, в том числе и комбату. Даже перевязаться не мог, лишь через полчаса забинтовал руку индпакетом. Кровушки потерял, верно. К вечеру его отправили в санроту, а оттуда в санбат. Спасибо, дальше не загнали.
Тогда, к вечерочку-то, и зазуммерил опять полевой телефон — командир полка, удивлен:
— Чернышев, почему не в санроте? Фельдшер осмотрел?
— Осмотрел.
— Что сказал?
— В санроту нужно.
— А что ж тут околачиваешься? Оставь за себя Сидорова, и чтоб через пять минут духу твоего на НП не было! Марш в санроту! Проверю…
Старший лейтенант Сидоров, его зам. по строевой, ну и майор действительно позвонил в медсанроту в тот момент, когда Чернышева сопровождали подальше, в медсанбат, попросил к телефону комбата-1 и сказал:
— Поправляйся, Чернышев. И побыстрей. Ты же знаешь: ты нам нужен…
— Спасибо, товарищ майор, — ответил Чернышев осевшим почему-то голосом.
— Ну, пока, комбат!
— До свидания…
В трубке привычно щелкнуло, а Чернышев все не выпускал ее, словно хотел еще что-то услыхать от командира полка. Что? Да сам не ведает. Может, просто приятно слышать майоров басок, к которому привык. Он и похваливал, он и костерил вплоть до матюков, — но с которым комбату-1 было спокойнее, как бы там ни осложнялась обстановка. Точно: с майором всегда чувствуешь себя увереннее, надежнее.
Чернышеву почудилось, что среди гомона картежников прорезался хрипловатый прокуренный басок — его майор!
— Где тут мой комбат? Проведать пришел.
Чернышев открыл глаза, осмотрелся: командира полка и в помине не было. Примерещилось. Задремал, что ль? Когда успел? Командиру полка не до визитов: бои, бои, и Сидорову некогда. А вот комбату-1 пора бы нанести прощальный визит в каптерку — за обмундированием и прощальный визит к медсестре Ане Кравцовой. К Ане? Ты в своем уме, Чернышев? Попрощаться с ней навсегда? А как же ваша дружба? Да ну, какая там дружба. Дивчина она, конечно, мировая, редкостная, терять ее не хочется, но что же попишешь? Он человек военный и обязан воевать.
Прокуренный басок майора больше не возникал, зато явственно услышался прокуренный тенорок старшого, заводилы карточных игр:
— Эх, матросики вы, матросики, учить вас и учить. Уму-разуму. То есть карточной игре. Это вещь умственная, а вы зеленые…
Лейтенанты — партнеры, матросики — молчали. Следовательно, заводила и закоперщик опять ободрал их. Игра, похоже, закруглилась. Старший лейтенант подтянул кальсоны, с хрустом расправил плечи, клацнул в зевке зубами, сказал врастяжку:
— А вообще хорошо посидели! Скоро и обед. Чего-то проголодался.
— Завсегда в выигрыше — вот и жрать хочешь, — сказал один из лейтенантов.
— Сугубо правильно речешь, Генка, — оживился старшой. — Практика громадная, потому и вас обштопываю, как сусликов. Еще, извиняюсь, громадная у меня практика в любви. Владею ста пятью способами, из них семь — смертельные! Жаль, засиделся за картами, не то бы продемонстрировал. С какой из сестричек!
Лейтенанты разинули рты, старшой захохотал: то ли хвастал, то ли дурачился. А Чернышеву стало тоскливо: такой пошлостью дохнуло на него. Не смешно, а пошло. До муторности. И пошлость эта как бы рассеивалась вокруг, задевала его, Николая Чернышева, и волочилась газообразным отравленным облаком дальше, обволакивая всех на своем пути, вот достигла и Анечки Кравцовой. Да ведь она же чистая, неиспорченная, видать, девчонка. Но отчего охотно целуется с ним, позволяет прижиматься? Шалеет его? Либо тоже жаждет дружить с ходу, с налету, с повороту, как и он? На войне недосуг долго искать сближения, тут все по-быстрому. Что — все? Да все.
Нет, дорогой капитан, сказал себе Чернышев, если ты сам пошляк, то Анечку не пачкай. Не черни! Откуда тебе известно, какая она? Очень может быть, что даже гораздо лучше, чем предполагаешь. Да-с, дорогой капитан: гораздо, гораздо, гораздо лучше! И ты заткни свои грязный фонтан, не смей думать о ней дурно хотя бы намеком. Она же к тебе по-доброму. А ты? Молчишь? Нечего ответить, Николай Николаевич?
А в уши толкался хрипловатый тенорок:
— Не верите? Ах вы, матросики, матросики, я на вас три раза «ха»: ха-ха-ха! Смейся, паяц… Так вот, шурупьте: подъеду к первой встречной и продемонстрирую сто пять способов любви, из них семь смертельных!
— Три раза на тебя «ха»… ха-ха-ха! — сказал другой лейтенант. — Трепло ты, старшой!
— Нет, почему же, я вам докажу, матросики, хоть сейчас продемонстрирую, — горячился старший лейтенант, но с места не стронулся, зевнув, повернулся на бочок. — Как-нибудь потом… А до обеда придавить надо!
Почти мгновенно он захрапел. Лейтенанты, прихватив свои костыли, вышли покурить. Чернышев тоже не прочь потабачить, но разговаривать с лейтенантами желания не было, и он повернулся лицом к стенке, предплечье поламывало, пальцы левой руки немели, теряли чувствительность. Он попробовал шевелить ими, предплечье отозвалось болью. Подумал: а не теряет ли чувствительность его душа, не немеет ли, когда же потревожишь ее — не болит ли так, что пропадает охота тревожить? Когда думаешь об Ане и о себе рядом с ней — душа ноет, верно. Еще больше — когда думаешь о батальоне, который воюет без тебя. Но совсем уж больно, если вспомнить о сорок первом, о тех, кто был с тобой на рассвете 22 июня, — с тобой, с тем, довоенным: ты жив и поныне, а тот, довоенный, в тебе убит, такая вот петрушка. Ладно, что о сорок первом вспоминаешь не ежедневно…
Чернышев завозился, покашлял, встал с постели, отвел полог в тамбуре палатки и вышел на волю. Лейтенанты, распустив подштанники и опершись каждый на свой костыль — одного подстрелили в левую ногу, другого в правую, — дымили невпроворот. Чернышев потопал в противоположном от них направлении. Действительно, в санбате куда себя девать, шатаешься как неприкаянный. Куда сейчас попер? Самому непонятно.
Сильно позывало курнуть. Орудуя правой рукой, Чернышев вытащил из кармана пачку папирос-коротышек, выбил одну, зубами подхватил, щелкнул трофейной зажигалкой — дыми на здоровье. Он и дымил, с хлюпом всасывая желанную вонючую отраву. Насосавшись, швырнул окурок в белый сухой песок и пошел вдоль опушки, по рыхлой тропинке, тяготеющей к проселку. Жара была в разгаре, солнце шпарило во все лопатки — так бывает в августе накануне сулящего осень похолодания. При дороге изнывал от зноя распятый Езус Христус, распятие обрамляли бумажные цветы, ленты, тлела лампадка. За дорогой, в сельском доме с раскрытыми окнами, пела женщина: польские слова были малопонятными, но музыку кто ж не поймет — мелодия печалила, тревожила. Дослушав полячку до конца и не дождавшись новой песни, Чернышев повернул обратно, к домишкам медсанбата, в одном из них Аня. Он постоял-постоял у крылечка, она не выходила. Зайти внутрь не решился, взглянув на часы — потихоньку побрел к своей палатке. Как ни томись, как ни переживай, а есть надо. Обед — святое дело. Шути не шути, рубать положено.
Но приспел обед, и Чернышев расписался: кусок не лез в горло, ложка стучала в котелке, ничего не захватывая, он подносил ее ко рту пустою. Соратники, то бишь сопалатники, с любопытством поглядывали на него, а старшой спросил:
— Нету аппетиту? Из-за раны? Температурит?
Чернышев кивнул. Лейтенант справа сказал:
— Помочь, что ли?
— Это мы мигом, товарищ капитан. Ежели не возражаете, — сказал лейтенант слева.
— Не возражаю, — как-то сонно согласился Чернышев и отдал им кашу, пайку хлеба, выпил только компот. Старшой посматривал на него, брезгливо оттопырив нижнюю губу. Лейтенанты благодарно кивали: набитые рты мешали говорить. Иногда, однако, вылетало нечленораздельное, бубнящее:
— Бу… бу… бу…
Как филины в ночном лесу. Благодарили, стало быть, гауптмана мальчишки, матросики, картежники? Да лопайте на здоровье, черт с вами, шалопаи! Чернышев без улыбки наблюдал, как старшой отобрал у партнеров их хлебные пайки, — ага, значит, и это продули, гауптман вовремя подсунул вам свою краюху. А старшой внушительно сказал:
— Карточный долг — долг чести. Не забудьте, уважаемые, вечерком насчет сахарку, утром насчет табачку…
«Куркуль. Шутки оборачиваются куркульством», — подумал Чернышев и сказал:
— Ребята, не играйте вы с ним.
— Это почему же, товарищ капитан? — набычился старший лейтенант.
— Мухлюешь, наверно? Признавайся!
— Что ты, капитан! Да я ни в жисть! Слово офицера! Просто опыт и везет… Обижаешь, капитан!
- Собиратели трав - Анатолий Ким - Советская классическая проза
- Посредники - Зоя Богуславская - Советская классическая проза
- За что мы проливали кровь… - Сергей Витальевич Шакурин - Классическая проза / О войне / Советская классическая проза
- Взгляни на дом свой, путник! - Илья Штемлер - Советская классическая проза
- Мы были мальчишками - Юрий Владимирович Пермяков - Детская проза / Советская классическая проза