Солнце то покажется, то скроется, в саду трава-мурава в просветах то вспыхнет изумрудом, то погаснет. Там и тут сад словно дышит — живет светом солнечным и тенью.
Истинного у нас пока есть только одно, что и летаем, и падаем мы вместе, и если спасаться задумаем — вместе, и падать — вместе...
Она прекрасна, когда сидит на окошке вполоборота, смотрит вдаль и думает про себя, время от времени задавая вопросы... тогда не видна бывает нижняя, некрасивая часть ее лица, особенно губы, чувственные, неправильные, как бы застывшие в момент подсмотренной, кем-то спугнутой неправедной страсти... — в этих губах какой-то наследственный грех. Когда смотришь ей прямо в лицо на губы и кончик носа над ними, то подумаешь, что она заколдовать может, заворожить.
Я до сих пор не знаю ее в капризах повседневности, не представляю себе, как, например, она ссорится с невесткою.
В ее душе есть такое (нежность, белизна), чего никак нельзя найти в лице: вся она живая будто тень своей души. Секрет моего сближения с ней, что я встретился с ее душой, а все видят только тень ее.
Лицо ее — смесь Мадонны с колдуньей.
Изумительны мои цветы возле ели: будто это от нее что-то осталось, я приношу цветы, а кажется, будто оставляет она. Так из любви выходит могила с цветами, и вот почему на могилу носят цветы.
Признак любви настоящей, а не слепой, что в свете настоящей любви должно быть ясно видно любимого человека и любящий знает, что он любит в нем. А то ведь можно любить себя отраженным в другом, как в зеркале.
7 Сентября. Брат говорит:
— Можно тебе сказать, что о тебе говорят теперь все в деревне? Я думаю, тебе это нужно знать. Конечно, все это вздор, но знать нужно, в чем обвиняют: часто обвиняемый узнает вину свою последний. Они говорят, будто ... ты и ... даже место указывают...
И я услышал, что говорят, как понимают наши орангутанги мою любовь, — это было слушать отвратительно (как жили влюбленные, представляя себе, что они живою водою соединяют разделенные части земли, и что думали о нас обезьяны — вот тема: в рассказе фантастическом человеческую любовь сопоставить со звериной).
Николай спросил:
— Скажи мне, было ли все-таки хоть какое-нибудь основание для этих разговоров?
Я сказал:
— У нас роман, конечно, совсем не такой. Потом я еще сказал ему:
— Может быть, это мое последнее увлечение, и это я не переживу.
— Ну, — говорит, — твои годы твердые. А как же Саша?[132]
Теперь ясно вижу: все мое писание — это какая-то поэзия задора, на этом задоре я и утверждал свою личность, сейчас я утратил этот задор и пока ничего писать не могу.
Чувство необходимости (судьба — что ли) чего-то мертвого, минерально-мертвого и равнодушного вступает теперь всем в сознание на место теплой привычной веры в человека.
8 Сентября. Была неделя Аграмачинская, потом шла неделя Московской разлуки, потом Шубинская неделя, Хрущевская неделя, неделя роздыха, теперь пришла неделя тоски.
Николай совершенно отчаялся в человеке (как Струве, Карташов и все). Я спросил его:
— Но ведь с каким же нибудь существом ты сравниваешь этого нашего человека и так видишь всю мерзость — кто это существо?
— Сам удивляюсь, что это такое...
Преступление Ленина состоит в том, что он подкупил народ простой русский, соблазнил его.
Русское поколение интеллигенции Толстым, народниками и славянофилами воспиталось в религиозном благоговении к простому народу в его деле добывания хлеба на земле: происхождение этого чувства, вероятно, от церкви. Теперь все это верование исчезло как дым, и осталось лицезрение колеса будничной необходимости (Марксова «Экономическая необходимость»). Похоже на то, как если бы любящий свою жену муж узнал бы внезапно, что беременность жены его произошла не от него, и потом из недели в неделю созерцает наливание живота. Народ сам по себе. Как велико должно быть разочарование человека, если вчера он говорил: «Я — творческая причина будущего нового существа на земле, я — носитель этой священной тайны размножения жизни». А сегодня он узнает, что он тут ни при чем и жизнь размножается сама собой, как мошкара, без всякого его личного участия, причем ложь и всякое преступление, вплоть до убийства, — такое же обыкновенное орудие жизни, как в земледелии соха и борона.
Чтобы спасти народ и поднять его, нужно дать ему сознание всеобщего личного участия во всех подробностях жизни — это и делала церковь, освящая куличи и признавая, что во всяком существе теплится искра Божия...
(Замечательно, что в земледельческих работах теперь не соблюдают праздников.) Принципы социализма, в сущности говоря, те же самые, как и церковные, только в нем не хватает церковной школы любви.
Не хватает личной любовной завязки с жизнью, все делается во имя общего («на чужого дядю»), например, Архип во время коммунистической молотьбы наивно воскликнул: «Мы опять на чужого дядю работаем».
Теперь время смутное, это значит, что планы, в которых работают различные духовные классы общества, перепутаны: так, например, какой-нибудь ярославский мужик, индивидуалист, предприниматель по природе, становится коммунистом и должен работать на всех («на чужого дядю») и так далее.
Беспокоит, что С. будет думать, будто я не показываюсь по трусости и оставляю ее одну.
А счастье свое, настоящее, вечное счастье, я понимаю в тихом подвиге, тайном деле с отказом от пользования благами — это моя тайная сущность, приступить к выполнению которой мешает мне не то обида, не то гордость, не то неизведанность того, что все изведали, что-то весьма маленькое, что в то же время заслоняет большое: неустройство в моем доме мешает войти в великий дом всего мира.
Тема всего этого периода: любовь — дело гения Рода (общее) и любовь — свое.
Можно ли найти такой путь, чтобы любовью к ней — любить других и этим жить. Так всегда любовь начинается, любишь весь мир, и кончается тем, что вместе с ней погибает весь мир.
Дорогая, нам нельзя надеяться на далекое время, когда достигнем мы нашего счастья двух, но любовью к тебе весь мир мне светит любовью, разве я не могу теперь же тобою любить весь мир.
Что редко встречается теперь в нашем возрасте — это способность до конца друг другу довериться, шагнуть как-то через все невозможные перегородки и в конце концов радостно встретиться. Я иногда в глухие минуты, когда падаешь под волну, с недоверием вспоминаю и думаю: «Ну, как же это она могла на это пойти, нет ли тут чего-нибудь... чего? не знаю, как это назвать... чего-то маленького и просто объяснимого». Но рано или поздно поднимаешься, как сейчас, на верхушку волны, и тогда это нежное, доверчивое и родное существо — чудесно и прекрасно, и в этой встрече я вижу награду Михаилу за верность его.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});