с кем не нужно, догадаться не трудно, если голова на плечах…
— Но куда же, по-твоему, идут поезда?
— На юг, к Сталинграду, больше некуда идти… Накладут скоро фашистам по первое число.
Я посмотрел на Вальку. Говорил он серьезно, убежденно. Но ошибиться было трудно: Валька, верный себе, опять повторял чьи-то слова.
— Это кто же так сказал? — спросил я его.
Валька смешался, засопел:
— Кто сказал, кто сказал… Я сказал, и все так говорят, иди сам послушай.
Я засмеялся, а Валька ткнулся лицом в подушку и замолчал.
32
Погода разгулялась на славу. Не жарко греет солнышко — своими лучами оно словно гладит притихшую покорную землю и все живое на ней; ветер без устали, рыскавший все эти дни по бесприютной степи, притомился и прикорнул где-то в дальней глубокой балке; горизонт подернут белесой дымкой испарений, как весной; воздух напитан горькими и резкими запахами умирающих трав и пряным ароматом ожившей на время, упрямой в своем нежелании умирать полыни; полетели, сверкая на солнце, нити паутины — наступило короткое, благодатное «бабье лето».
Брезент, конечно, не помог — зерно на току отсырело и начало греться, а у подножий ворохов проклюнулось и выбросило острые зеленые шильца всходов. Между ворохами ходил дед Егор с неизменной берданкой за плечами, в шапке и опять в валенках, но без шубняка, и дребезжащим голоском покрикивал:
— Э-э, работай, работай, едри твою корень! Шевели лопатой-то, спасай хлебец-то…
В дегтярной черноте Пашиных глаз белой искоркой вспыхивает смешинка.
— Вот неугомона, так неугомона, — чуть слышно бормочет она, не переставая двигать лопатой.
На току Паша сразу подошла ко мне, взяла за руку и доверительно сообщила:
— Я соскучилась без тебя.
— С чего бы это? — смутился я и отвернулся, почувствовав, как вспыхнули, налившись горячим, мои щеки.
— Не знаю, — просто, словно не замечая моего смущения, ответила Паша, и колокольчик смеха, запрятанный в ее груди, зазвенел тихо и немножко виновато. — Какой-то ты не такой, как наши деревенские…
— Ты скажешь, — окончательно растерялся я и почему-то вспомнил рассказ Ивана о том, как тетя Еня поругалась из-за Паши с Гавриловым. — Давай-ка браться за лопаты…
Посмотришь на ток и не верится, что мы сможем перебросать все зерно, скопившееся на нем. Казалось, сколько ни вози его отсюда, вороха, протянувшиеся из конца в конец огромной площадки, не убавятся. Тем более не верилось, что мы сможем перебросить их с места на место, чтобы под лучами солнца подсушить влажное зерно.
— Сколько же его здесь? — спросил я у Паши.
Она выпрямилась, оперлась на черенок лопаты и, оглянув крутые насыпи зерна, ответила:
— Было пятнадцать тысяч, а сейчас… тысяч, шесть-семь будет…
— Тысяч чего? — не понял я.
— Конечно, центнеров, чего же еще…
— Мно-ого…
— Это разве много? Летось больше было. И этот ток был весь завален, и запасной тоже. До белых мух убирали.
— Убрали?
— Кое-как успели. Все амбары засыпали, колхозникам на хранение отдавали. Много было хлеба, ужас прямо! — И Паша опять взялась за лопату.
Со стороны может показаться, что работать деревянной лопатой не составляет особого труда, но попробуешь сам и вскоре убедишься, что это совсем не так. И действительно, побросай-ка, то сгибаясь, то разгибаясь, несколько часов подряд! Не возрадуешься. А Паша работает вот уже третий или четвертый час, и я не видел, чтобы она отдыхала или хотя бы на минуту прервала свое занятие. Круглые, гибкие, подсмугленные загаром, руки ее словно не знают устали, не чувствуют тяжести лопаты. Косынка сбилась ей на затылок, упрямая прядка волос лезет в глаза, Паша, не прекращая работать, заправляет ее под повязку, а прядка снова выбивается и падает на лоб. Откуда берутся силы у этой невысокой, гибкой, как лозинка, девушки?
— Паша, — окликаю я ее, — давай отдохнем, не могу больше…
— И правда, — ответила Паша, выпрямилась и ловкими движениями рук поправила повязку на голове. — Пора и отдохнуть, я тоже немного притомилась.
После обеда на току появилась Гришкина попрыгушка. Сам он, засунув тонкие мальчишеские руки в бездонные карманы комбинезона, вразвалочку подошел к нам и независимо, подражая кому-то из взрослых, бросил:
— Наше вам с кисточкой… Кто грузить будет?
Паша выпрямилась и, глянув на чумазую, как обычно, физиономию шофера, засмеялась:
— Вот и помог бы грузить-то, чего ходишь гоголем?
— Мы из другой системы, — не меняя позы, ответил Гришка. — Нам это ни к чему, наше дело баранку крутить.
— Это из какой же такой другой системы, позвольте узнать? — поинтересовалась Паша.
— Мы из мэ-тэ-сэ, — ответил Гришка и зачем-то сплюнул, видимо, подчеркивая этим свою независимость.
— Откуда, откуда? — не понял я.
У Гришки сощурились плутоватые серые глаза, а вздернутый курносый нос вздернулся как будто еще выше.
— Из мэ-тэ-сэ, — повторил он и расшифровал: — Машинно-тракторная станция, слыхал о такой?
— Слышал.
— Ну, значит, порядок… Так кто же грузить будет?
Грузить мешки на машину тяжелее, чем на телегу — кузов высокий, а силенок у нас, хота за мешок мы брались сразу втроем, было маловато. И все-таки грузили. Пыхтели от натуги, кричали, подбадривая себя, и грузили. Другого выхода не было — хлеб быстрее нужно было убрать с тока, быстрее отправить его государству. Об этом говорили все.
На току появился Гаврилов — приехал с попутной подводой. Заложив руки за спину, шел по току медленно, лениво поводил головой туда-сюда, посматривая на работающих женщин и подростков. Подошел к нам, остановился. Мы поднимали очередной мешок, и случись же такое — мешок вырвался из наших рук, с глухим мягким звуком хлопнулся о землю и развязался, брызнув зерном. У Гаврилова задергался рыжий усишко, на тонких губах появилась презрительная усмешка.
Мы собрали зерно, снова завязали мешок и опять, начали поднимать его. Тряслись от напряжения руки и ноги, лицо у Вальки Шпика сделалось от натуги красным, у Арика рот открылся, и дышит он быстро и тяжело. Кое-как взвалили чувал на кузов, посмотрели друг на друга — дескать, ничего, наша взяла, и подтащили следующий мешок. А Гаврилов стоял рядом, заложив руки за спину, и с усмешкой на губах смотрел на нашу возню, как на что-то диковинное, захватывающее. И вдруг к нему подошла тетя Еня с лопатой в руках. Я мельком глянул на нее и поразился: добрые глаза ее сузились, стали темными и недобрыми, губы побледнели, морщины на лбу и под глазами стали глубокие, резкие.
— Ты чего же стоишь, чего смотришь? — вздрагивающим от гнева голосом заговорила она, обращаясь к Гаврилову.
Бригадир медленно, словно нехотя, повернул к ней голову.
— Ты что-то сказала? — растягивая слова, спросил он.
— Сказала, сказала! — закричала вдруг тетя Еня. — Почему не