Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь не то. Теперь – брак. Венец. Любовь прочная, законная и признанная. До гроба.
Вечер.
Посуда убрана кое-как, с грехом пополам; на столе – самовар, наливка и огурец.
Лиловая собака тихо шевелит опущенным ухом. Предчувствует события.
Влюбленные воркуют.
– Я барыне говорю, – рассказывает Потаповна, – подарите вы мне, барыня, к свадьбе-то грипелевое платье. Ладно, говорит, подарю. Барыня-то добрая.
– Платье? – шевелит жених мохнатыми бровями. – Платье – что! Много ли с платья корысти.
Лучше бы деньгами дала. А платье тоже, говорят, может из моды выйти.
– Ну, это тоже какое попадется. Вот была у меня муровая юбка – восемь лет носила, и хоть бы что. Ни моль ее не брала, ни что. Чем больше ношу, тем больше блестит. Маньке отдала донашивать, а она так из моды и не вышла.
– Капитал лучше. Ежели у хороших господ жить, много можно отложить на книжку. А? Так я говорю, Авдотья Потаповна, али нет?
– Скопить, конечно, можно. А только что в этом хорошего? Копишь, копишь, выйдешь замуж, помрешь – ан все мужу в лапы. Тоже и об этом подумать надо.
– Это вы-то помрете? Авдотья Потаповна, грех вам говорить! Да вы всякого быка переживете, не то что мужа. Вон личность-то у вас какая красная – рожа тоись.
– От печки красная. Жаришь, жаришь, ну и воспалишься. А в нутре у меня никакой нет плотности.
Жених смотрит на нее несколько минут пристально.
– А болезни какие у вас были?
– Болезни? Каких у меня только не бывало, спроси. Под ложечкой – раз. Как поем капусты, так и…
– Ну, это что за болезнь! Этак кажный может налопаться…
– Зубы болели, все выболели. Глаза плохи стали, ноги гудут. Нашел тоже здоровую!
Жених улыбнулся светлой улыбкой, но улыбка быстро погасла, и он вздохнул.
– Ну, с этим тоже не помирают. Битая посуда два века живет. Вот у меня, можно сказать, здоровье подорвано. Двадцать лет на сукционе служу. Служба тяжелая…
– Нашел тоже сравнить! У меня здоровье-то женское. Разве может у вас быть такая слабость, как у меня, у девицы. У меня одних ребят пять штук было – вот и считай! Дети здоровью вредят.
– Эка важность – дети! У меня у самого в прошлом году ребенок был. Помер только скоро. От прачки, от Марьи.
– Ребенок? – выпучила глаза Потаповна.
Лиловый пес тоже встрепенулся и вскинул ухо.
– Нешто в вашем возрасте это полагается?
Щеки у Потаповны вдруг отвисли и задрожали.
– Туда же, стариком себя называет! В женихи лезет! Коли у вас в прошлом году дети были, так вы и через десять лет не помрете. Разве я столько протяну? Какая мне от вас польза? Лысому бесу, прости Господи, от вас польза будет – ему и завещание делайте.
Она вдруг схватила наливку и сунула в шкаф.
Жених, несколько сконфуженный, чесал бороду крючковатым пальцем.
– А мне как быдто и собираться пора, не то дворник калитку запрет.
Потаповна яростно терла стол мочалкой, как бы давая понять, что с поэзией любви на сегодняшний день покончено и суровый разум вступил в свои права.
– А который же час? Может, взглянете, а?
Потаповна на минуточку приостановилась и сказала задумчиво:
– Все-таки же вам седьмой десяток, как ни верти.
И пошла в комнаты взглянуть на часы.
Оставшись один, жених пощупал ватное одеяло на постели, потыкал кулаком в подушки.
Вернулась Потаповна.
– Длинная-то стрелка на восьми.
– А короткая?
– Короткую-то еще не поспела посмотреть. Вот пойду ужо самовар убирать, так и посмотрю. Не все зараз.
Жених не поспорил.
– Ну ладно. Счастливо оставаться. Завтра опять зайдем.
В дверях он обернулся и спросил, глядя в сторону:
– А постеля у вас своя? Подушки-то перовые или пуховые?
Потаповна заперла за ним дверь на крюк, села и пригорюнилась.
– Не помрет он, старый черт, ни за что не помрет! Переживет он меня, окаянный, заберет мою всю худобишку.
Посмотрела на печального лилового пса, на притихших тараканов, тихо, но сосредоточенно шевеливших длинными усами, и почувствовала, как тоскливо засосало у нее под ложечкой.
– Быдто от капусты.
Она горько покачала головой.
– Ни за что он не помрет! Вот тебе и радость! Вот тебе и свадьба!
Счастливая
Да, один раз я была счастлива.
Я давно определила, что такое счастье, очень давно – в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива.
Я помню:
Мне шесть лет. Моей сестре – четыре.
Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли.
Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу.
Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны.
И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег.
Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет.
Но мы – дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате?
Около своего плеча вижу испуганный, круглый глаз сестры. Она смотрит на меня: заплакать ей или нет?
И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу.
– Лена! – говорю я громко и весело. – Лена! Я сегодня видела конку!
Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка.
Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади, на подножке, стоял кондуктор, весь в золоте, – а может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах, – и трубил в золотую трубу: – ррам-рра-ра!
Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами.
Как расскажешь это все! Можно сказать только:
– Лена! Я видела конку!
Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения.
И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы?
Ррам-рра-ра!
Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу.
Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!
Я зашла далеко, на окраину города. И дело, по которому я пришла, не выгорело, и жара истомила меня.
Кругом глухо, ни одного извозчика.
Но вот, дребезжа всем своим существом, подкатила одноклячная конка. Лошадь, белая, тощая, гремела костями и щелкала болтающимися постромками о свою сухую кожу. Зловеще моталась длинная белая морда.
«Измывайтесь, измывайтесь, а вот как сдохну на повороте – все равно вылезете на улицу».
Безнадежно-унылый кондуктор подождал, пока я влезу, и безнадежно протрубил в медный рожок: ррам-рра-ра!
И больно было в голове от этого резкого медного крика и от палящего солнца, ударявшего злым лучом по завитку трубы.
Внутри вагона было душно, пахло раскаленным утюгом.
Какая-то темная личность в фуражке с кокардой долго смотрела на меня мутными глазами и вдруг, словно поняла что-то, осклабилась, подсела и сказала, дыша мне в лицо соленым огурцом:
– Разрешите мне вам сопутствовать.
Я встала и вышла на площадку.
Конка остановилась, подождала встречного вагона и снова задребезжала.
А на тротуаре стояла маленькая девочка и смотрела нам вслед круглыми голубыми глазами, удивленно и восторженно.
И вдруг я вспомнила:
«Мы будем ездить на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!»
Ведь я, значит, счастливая! Я еду на конке и могу познакомиться со всеми пассажирами, и кондуктор трубит, и горит солнце на его рожке.
Я счастлива! Я счастлива!
Но где она, та маленькая девочка в большом темном зале, придумавшая для меня это счастье? Если бы я могла найти ее и рассказать ей, – она бы обрадовалась.
Как страшно, что никогда не найду ее, что нет ее больше и никогда не будет ее, самой мне родной и близкой, – меня самой.
А я живу…
Пар
В театре было темно. Освещена была только сцена, где шла репетиция.
В партере маленькими группами темнелись актеры, ожидающие своей очереди.
Они еле различали друг друга, говорили шепотом и ежились в своих надетых внакидку шубах.
Гранд-кокет Арвидова щурила сонные глаза, зевала, переспрашивала – «гм?» и забывала отвечать. Она легла в девять часов утра, а в десять ее уже подняли.
- Пять плюс три - Аделаида Котовщикова - Детская проза
- Моя одиссея - Виктор Авдеев - Детская проза
- Первая работа - Юлия Кузнецова - Детская проза
- Летающий сыр - Жан-Филипп Арру-Виньо - Детская проза
- Рассказы про Франца - Кристине Нёстлингер - Детская проза