Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я киваю и не спрашиваю, на что мы посмотрим месяца через два. Ника берет бланк, а я перегоняю усталую Евдокию со стола в переноску.
— Удачи, свирепая Дуня, — говорит доктор Игорь не улыбаясь.
— До свидания, — прощается Таня.
— Всего доброго, — отвечаю я. Евдокия в переноске молчит: обиделась. Ника смотрит на Таню и тоже молчит. Мы выходим во двор.
— Мне перед тобой страшно стыдно, — говорю я Нике, но думаю о другом.
— Иди в баню, — отвечает Ника, и я понимаю, что она тоже думает о другом.
Пум, пум, пум — доносится до пас от дверей больницы. Пум, пум, пум, бац. Мы идем вдоль забора, и и думаю вслух.
— Проблема даже не в том, что нам с тобой или мне одному будет сложно ее мазать и промывать. Проблема в том, что — ты же видишь — она будет драться.
С каждым таким боем кот теряет массу сил и скоро начнет слабеть. А стоит ли мучать ее только ради того, чтобы на пару тяжелых месяцев продлить ей жизнь, — я не знаю. И как определить момент, когда уже лучше ее усыпить, чем тянуть — не знаю тоже.
Ника слушает меня и молчит.
На следующий день мы с утра выезжаем в город и покупаем лекарства. Потом ловим недовольную Евдокию, снимаем с нее попонку и промываем рану. Евдокия орет, рычит, плюется и вырывается, я держу ее, надев кожаные перчатки и вооружившись полотенцем, Ника моет и мажет. После смазывания велено ждать пять—десять минут, «фиксируя кошку». Я бы хотел посмотреть, как этот доктор просидел бы пять—десять минут, фиксируя эту кошку. Я изо всех сил фиксирую, а Ника сидит рядом и почесывает кошкины уши. Кошка недовольна. Ей не нравится, что ее фиксируют, ей не хочется сидеть, проветривая пузо, ей вообще ничего не нравится и ничего не хочется. Она обливает нас густым потоком ругательств. Ника чешет ее и на ругательства не отвечает.
— Все—таки у тебя железные нервы, — говорю я, перехватывая Евдокию так, чтобы ей было удобнее грызть мой большой палец, — я бы на твоем месте давно ее придушил.
— А на своем, — удивляется Ника, — в течение восемнадцати лет?
— Восемнадцать лет борюсь с соблазном, — вздыхаю я. Евдокия в очередной раз решает возмутиться и с силой втыкает мне в руку острый коготь. Я ору не хуже, чем она.
Что же ты так невнимательна, рядовой Евдокия, — укоризненно говорит Ника, — разве ты не видишь, что за шиворот твоему товарищу падают капли расплавленного металла?
— Товарищ, товарищ, — печально затягиваю я, — болят мои раны… Болят мои раны глубоке…
— Одная заживает, — стройно подтягивает Нина, — другая нарывает, а третья открылась на боке…
— Ой, на боке—е–е, — тяну я, пытаясь почесать нос занятыми Евдокией руками.
— Вашу мя—а–а—ать… — включается Евдокия. — Вашу мя—а–а—ать!!!
Американские индейцы нашего района много потеряли, честное слово.
Вечером того же дня, открывая рану, мы замечаем, что дырка стала сильно меньше.
— Не может быть, — говорю я неуверенно под неослабные кошачьи вопли.
Ника молчит. Она промывает рану и втискивает внутрь мазь. Через три дня промывания оказывается, что раны как таковой уже нет, есть грубый шов на бывшей поверхности пузыря и над ним кусок засохшей мази. Мы опять промываем и мажем все, что оказывается под рукой, включая кончик случайно попавшего кошачьего хвоста, опять сидим с плюющейся Евдокией на руках и опять поем «товарищ, товарищ». Мы неплохо спелись. Евдокия исполняет втору.
Сложнее всего каждый раз надевать на нее попонку и завязывать бантики. Коту при этом не больно и даже не неприятно, но, как говорит Ника, «возмутительно». Возмущение лезет из Евдокии во все стороны, она извивается, как змея, и выскальзывает из попонки быстрее, чем мы успеваем засовывать ее обратно. Одновременно она, как водится, орет и пытается воткнуть коготь или зуб во все, что попадает ей на глаза. Я очень стараюсь, чтоб на глаза ей попадалась не Ника.
«Това—а–арищ, това—а–арищ, болят мои раны!» — несется из моих окон по нескольку раз в день, и каждый раз я жду, когда придут соседи. Я не знаю, что они про нас думают, — скорее всего, что мы регулярно занимаемся садозоомазохизмом в особо извращенной форме: распевая песни. Хорошо, что никто из них не слышит, как мы между собой называем мероприятие. Потому что мы называем его «мучить кошку».
— А когда мы сегодня за продуктами пойдем? — спрашиваю я.
— А вот кошку в третий раз помучаем и сходим, — отвечает Ника.
Евдокия в бантиках шляется по дому, жрет без всяких уговоров и вопит по любому поводу. Вместо того, чтобы раз от раза слабеть, она явно раз от раза набирается сил. На третий день промываний мне становится по—настоящему сложно ее удержать. На пятый раз из моей руки аккуратно выкусывается кусок величиной с небольшую монету. Одновременно с этим мы замечаем, что рана полностью исчезла под засохшей мазью. Еще через несколько дней мазь отваливается, обнажив розоватую кожу.
— Товарищ, товарищ, — по—моему, мы тебя домучили, — сообщает Ника коту и привычно чешет его между ушей.
— Мяу, — соглашается Евдокия, на всякий случай выпуская когти.
— Когти убери, — прошу я. — Там, под когтями, моя коленка.
— Товарищ, товарищ, болят мои раны… — запевает Ника.
— Болят мои раны глубоке… — не спорю я.
— Все козлы—ы–ы—ы! — Со знанием дела выводит Евдокия.
За окнами слышны какие—то непонятные звуки. Я почти уверен, что это рыдают соседи.
Прохладным утром я несу Евдокию в больницу — проверить, все ли у нас в порядке. Сейчас проверимся, потом я завезу Евдокию домой и поеду работать. Мой отпуск кончился.
В больнице опять дежурит доктор Игорь. Сейчас день, и он не играет в бадминтон, а просто курит на улице перед входом.
Увидев меня с кошачьей переноской, доктор Игорь страшно удивляется:
— Неужели жива?
Я не отвечаю ему: Евдокия, ощутив больничный запах, убедительно шипит из сумки.
— Заходи, проверим вас, — говорит доктор Игорь и тушит сигарету.
— А чего ты сегодня один, — спрашивает он.
— А ты? — спрашиваю я.
Над моим плечом в больничные двери входит ветка дождливого клена. Я вдыхаю ее по—осеннему влажный запах и думаю о том, что от лета почти совсем ничего не осталось.
АНТИКВАРИАТ
Когда вечереет и холодает, когда кашель и нудно, когда незачем и нечем, и хочется заболеть — просто потому, что так бывает, и не надо искать причин — давайте вместо этого просто посидим сами с собою тихо, и вспомним Дорочку. Вспомним Дорочку, хотя бы потому, что, как все говорили, Дорочке — хорошо.
Дорочке хорошо, и всегда хорошо, есть такие люди, им хорошо в любой ситуации, как—то так получается, не очень понятно, почему. И не то что бы особые у них какие заслуги, то есть, может, особые заслуги и есть, но не очень понятно, какие, тем более — Дорочка, вы смеётесь, какие у неё заслуги. Разве что родилась, ну если это считать, тогда — да.
У её родителей вообще—то долго не было детей, они и поженились—то не рано, пока то, пока сё, двое не самых молодых и не слишком красивых людей, поженились и поселились, ну как все, вы же знаете, так многие делают, женятся и селятся, почему нет. Они, безусловно, любили друг друга, хотя сегодня о том и не речь, любили и в этой любви всё пытались и пытались кого—нибудь зачать, только у них всё не получалось и не получалось. А это ведь было время не то что сейчас, тогда ведь нельзя было пойти к доктору и зачать, тогда ведь пили какие—то капли и читали молитвы разве что, и вообще, о чем вы говорите, Грузия, начало века.
Солнце, много солнца (вот вам и причина забыть про кашель) и главная улица имени Руставели, дом прямо на неё окнами, красивый богатый дом, и детей бы, детей, но нет, нет, и отчаивались уже, как вдруг — Дорочка. Радость такая, что вся улица Руставели слышит и видит, и Дорочка, да, чудесный такой ребенок, подарок небес, и неважно, что там с остальной жизнью вокруг. Двадцатые годы, Грузия, солнце, много солнца, и по—прежнему богатый дом, и со второго этажа на улицу Руставели глядит ангел, настоящий ангел, Дорочка. Родители плакали от умиления, ручки, ножки, волосики, с ума сойти. Вымолили. Выпросили. Получили. Самое главное, самое заветное, самое лучшее — получили. С этого момента они оба были непрерывно и неизменно счастливы.
Обычно Дорочка спала до трех часов дня, в три вставала. Неторопливо завтракала булочками и какао, позже — кофе, мама ставила всё на стол и сама садилась рядом, провожая движением горла каждый глоток. После завтрака Дорочка выходила на улицу Руставели, и гуляла по ней, проходя до конца улицы в одну сторону, а потом, тоже до конца — в другую. Возвращалась домой слушать радио — радио она любила. Послушав, опять что—то кушала, и опять шла на улицу Руставели, сидеть на лавочке. Сидеть на теплой лавочке прямо под окнами собственного дома Дорочке не надоедало никогда — она шла домой только тогда, когда её обеспокоенная мама выходила на балкон и звала. Дорочка, звала мама, Дорочка, обед! На обед была обязательно курица, обязательно фрукты, обязательно витамины, Дорочка, тебе вкусно, родная? После обеда Дорочка сразу шла спать, и спала до утра, которое наступало у неё, как обычно, в три часа дня.
- Полночная месса - Пол Боулз - Современная проза
- Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки - Цигельман Яков - Современная проза
- Долгий полет (сборник) - Виталий Бернштейн - Современная проза
- Как творить историю - Стивен Фрай - Современная проза
- Фантомная боль - Арнон Грюнберг - Современная проза