упадка. Новая доктрина необязательно вытесняет более старую. Они могут долго сосуществовать как противоположные возможности, подсказываемые разумом или верой, и все мнения, все практики в них кажутся достойными уважения. Видоизменения никогда не бывают радикальными или революционными. Без сомнения, в IVb. н.э., как и в предшествующий период, языческие верования не обладали стройностью метафизической системы или строгостью решений церковного собора. Между религией народа и убеждениями просвещенных умов всегда существовал значительный разрыв, и особенно большой эта дистанция была в аристократической империи, социальные классы в которой были четко разграничены. Вера народа неизменна, как воды морских глубин; их не подхватывают и не нагревают проходящие выше течения{423}. Деревенские жители продолжали, как и в прошлом, благоговейно почитать камни, помазуя их маслом, священные источники, деревья, украшая их цветами, и совершать свои незатейливые праздники, посвященные посеву или сбору винограда. Они с непобедимым упорством сохраняли приверженность к своим обычаям. Этим традициям, выродившимся, опустившимся до уровня суеверий, было суждено пережить века христианской ортодоксии, не создавая для нее существенной угрозы, и, пусть они не отмечаются церковными календарями, они до сих пор иногда обнаруживаются в собраниях фольклора.
Философы, находившиеся на другом полюсе общества, могли с удовольствием окутывать религию блестящей и непрочной тканью своих спекуляций. Они могли, как император Юлиан, импровизировать на тему мифа о Великой Матери, выдвигая дерзкие и непоследовательные интерпретации, которые встречали теплый прием и ценились в узком кругу ученых. Но в IV в. н.э. эти уклонения личного воображения представляли собой лишь самоуправное применение непреложных принципов. Интеллектуальная анархия в то время была гораздо менее выражена, чем в ту эпоху, когда Лукиан «продавал секреты с молотка»; за то время, что язычники находились в противостоянии, между ними установилось относительное согласие. В умах господствовало лишь одно направление — неоплатонизм, и он относился к позитивной религии не только с уважением, как древний стоицизм, но еще и чтил ее, видя в ней выражение древнего откровения, переданного через предыдущие поколения: он считал вдохновенными свыше ее священные книги — Гермеса Трисмегиста, Орфея, халдейских Оракулов, самого Гомера, а главное, эзотерические учения мистерий — и подчинял ее наставлениям свои теории. Поскольку между всеми этими разношерстными традициями, происходившими из столь разных стран и эпох, не могло быть противоречия, ибо все они имели своим источником единое божество, философия, ancilla theologiae (служанка теологии), постаралась привести их к согласию, прибегнув к аллегории. И так мало-помалу, путем компромисса между древними восточными представлениями и греко-латинской мыслью, сложилась совокупность верований, всеобщее признание которых, казалось, подтверждало их истинность.
Таким образом, отмершие части древнеримского культа были уничтожены, чужеродные элементы, объединившись и видоизменившись в его недрах, придали ему новую силу. Этот неопределенный процесс внутреннего разложения и восстановления незаметно сформировал религию, очень отличавшуюся от той, которую пытался возродить Август.
Правда, если ограничиться прочтением отдельных писателей той эпохи, воевавших с идолопоклонством, складывается впечатление, что в национальной вере римлян ничего не изменилось. Так, святой Августин в своем произведении «О Граде Божием» очень забавно смеется над множеством италийских богов, которые руководят даже самыми незначительными событиями жизни{424}. Но эти ничтожные и нелепые божества из молитв древних понтификов теперь жили только в антикварных книгах, и действительно источником христианского полемиста в данном случае был Варрон. Поборники Церкви искали оружия против идолопоклонства везде, приводя в пример даже Ксенофана, первого философа, восставшего против греческого многобожия. Апологетика, как это часто отмечается, едва поспевала за развитием учений, с которыми боролась, и нередко ее удары поражали одних мертвецов. Это еще и общий недостаток всех ученых — тех, кто пропитан книжной премудростью, — мнения древних авторов они знают лучше, чем чувства своих современников, и охотнее живут в прошлом, чем в мире, который их окружает. Воспроизводить возражения эпикурейцев и скептиков против уже упраздненных верований было проще, чем изучить, чтобы потом подвергнуть критике изъяны еще живого и действующего организма. В то время чисто формальная культура этой школы привела многие из лучших умов к утрате чувства реальности.
Таким образом, христианская полемика порой создает у нас неадекватное представление о язычестве в период его упадка. Твердя о безнравственности священных легенд, она не позволяет и заподозрить, что в действительности мифические боги и герои уже давно обладают чисто литературным существованием{425}. Присутствие этих вымышленных персонажей в фабуле является у писателей этого времени — как и у авторов эпохи Ренессанса — обязательной принадлежностью всякого поэтического произведения. Это стилистическое украшение, риторический прием, но не выражение искренней веры. Театр же показывает, что эти древние мифы впали в последнюю степень немилости. Актеры пантомимы, высмеивающие амурные похождения Юпитера, уже не верят в их реальность, как и автор Фауста в подлинность сделки, заключенной с Мефистофелем.
Значит, не следует позволять себе обмануться ораторскими приемами ритора вроде Арнобия или цицероновскими периодами Лактанция. Чтобы составить представление о реальном религиозном положении, нужно обращаться преимущественно к тем христианским авторам, которые были в меньшей степени учеными и в большей — практиками, жили жизнью народа, вдыхали воздух улицы и говорили, исходя из собственного опыта, а не из трактатов мифографов. Это будут высокопоставленные чиновники вроде Пруденция{426} или того, кому во времена Эразма было дано наименование «Амброзиастер»{427}; обращенный из язычников Фирмик Матерн{428}, который прежде чем начать борьбу с «Заблуждениями языческих религий», написал астрологический трактат; некоторые церковнослужители, вроде автора гомилий, приписываемых святому Максиму Туринскому{429}, чье пастырское служение вступало в соприкосновение с последними идолопоклонниками; и наконец, редакторы анонимных памфлетов, произведений на злобу дня, вдыхавшие воздух, накаленный всеми страстями их времени{430}. Если произвести такое расследование, пользуясь, увы, слишком неясными свидетельствами о своих убеждениях, которые оставили нам представители римской аристократии, сохранившие верность религии своих предков, Макробий и Симмах; если проверить их в основном с помощью чрезвычайно пространных надписей, похожих на публичное выражение заветов умирающего язычества, мы придем к достаточно точному видению того, какой стала римская религия, перед тем как угаснуть.
Однако изучение немедленно выявит один факт. Древний национальный культ Рима умер{431}. Высокие сановники могли все еще гордиться титулами авгуров или квиндецемвиров не меньше, чем званиями консулов или трибунов, но эти архаические жреческие степени были так же лишены реального влияния на религию, как республиканские должности магистратов — на власть внутри государства. Их падение совершилось в тот день, когда Аврелиан поставил жрецов непобедимого Солнца, покровителя своей империи, на один уровень и выше древних понтификов. Но некоторые культы были еще живы, и против них-то и были направлены усилия христианской полемики, приобретавшей особую