Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После одной бурной сцены, когда ни побои, ни увещания не оказали на меня желанного действия, было решено отправить меня в «верхнее отделение». Несмотря на то, что я еще был очень слаб, с трудом ходил по палате, еле передвигая ноги, мне велели одеться в полную больничную форму, то есть в халат и колпак и потащили в страшное отделение, где жили исключительно русские кантонисты и выкресты. Говорю «потащили», потому что я сам не был в состоянии подняться даже по лестнице. Но мне помогали пинками сзади и зуботычинами спереди. Шествие было торжественное — вся команда присутствовала при этом. Как только я показался на последней ступени, меня втолкнули на верхнюю площадку, где несколько сот кантонистов, выстроившись шпалерами, радостно приняли меня в свои объятия.
Вы когда-нибудь видали, как в прежние времена гоняли солдат сквозь строй? Точь-в-точь то же самое происходило в «верхнем отделении», только с меньшим порядком и большим ожесточением. При наказании шпицрутенами, солдат обыкновенно ударял розгой жертву столько раз, сколько было приказано, но не надругался, не тиранил, а, напротив, с крайней неохотой исполнял должность невольного палача, внутренне жалея истязуемого. Для остервенившихся же кантонистов это было приятным развлечением.
Орава бросилась на меня с гиком и давай меня мучить и всячески истязать... Мне плевали в лицо, рвали за уши, щипали, давали щелчки по носу, кулаками прохаживались по башке, а сзади били коленками, каблуками. Оглушенный, избитый, я упал, но удары сыпались и на лежачего. Меня, впрочем, скоро подняли, и процессия пошла при более торжественной обстановке. Начальство прикрикнуло, и восстановился некоторый порядок — надо было дать всем возможность дотронуться до меня.
Конечно, я бы не выдержал и десятой части предстоящего мне испытания, если бы неожиданное обстоятельство не прекратило этой забавы в самом почти начале. Некоторые из кантонистов не довольствовались пощечинами или плевками. Они достали сальные огарки и давай тыкать мне ими в лицо, в нос. Этот пример нашел подражателей более утонченных. Через несколько минут принесли блюдо с растопленным свечным салом.
— Пей! — заорала толпа моих палачей. Почувствовав прикосновение к губам горячей тарелки, я шарахнулся в сторону. — А-га, не хочет, не вкусно. Заставьте его выпить, ребята, — раздались голоса. — Мне насильно открыли рот, раздвинули стиснутые зубы и стали лить... Создатель, что это была за пытка! Не желаю злейшему врагу испытать ее... Я не выдержал... Меня вырвало... Кровь хлынула горлом, я как сноп свалился на землю. Многие испугались не моей крови, а прихода доктора, который, говорят, как-то проведал об этой истории, и меня в беспамятстве, истекающего кровью, избитого, исполосованного, полумертвого унесли в лазарет.
Да, страшна бывала месть кантонистов, но еще ужаснее их забавы.
Казалось, что я испытал уже всяческую муку, и можно было оставить меня в покое. Но это только казалось. На самом деле начальство кантонистов славилось своей изобретательностью. Меня, действительно, оставили в покое на первых порах по выздоровлению. Мне дали время отдышаться, немножко прийти в себя, чтобы подготовиться к более жестоким истязаниям.
Выписавшись из лазарета после пребывания в «верхнем отделении», я стал тянуть обычную кантонистскую лямку наряду со всеми моими товарищами. Я чувствовал себя сравнительно лучше в новой обстановке, нежели в прежней, лазаретной. Я быстро усваивал все приемы солдатского учения, и если бы мои гонители забыли хоть на время о моем, так называемом, упорстве, то я, пожалуй, примирился бы со своей долей. Видя мучения других, я перестал роптать на свою судьбу. Авось, Бог даст, выдержу я эту каторгу и мне удастся попасть на действительную службу, в полк. Там, говорили, все-так лучше, нежели у нас, кантонистов.
Надо правду сказать, не сладка была и доля моих товарищей из выкрестов. Приняв новую веру, они думали, что освободятся от службы, что их будут гладить по головке. Но их драли за то, что сплоховали на плацу, что не могли говорить по-русски, что не свыклись со своим новым положением, что не так скоро отставали от своих жидовских привычек. И за каждую мелочь драли. Эти несчастные куражились только над такими, как я, а сами терпели от офицеров, фельдфебелей, своих дядек и, наконец, от своего же брата кантониста — русских товарищей. Травля начиналась с самого утра, во время переклички. Кантонисты, недавно окрещенные, долго не могли привыкнуть к своим новым русским именам и фамилиям. Тогда еще дозволялось выкресту носить новую фамилию своего крестного отца. Все эти Хаимы, Шмельки, Мееры мигом превращались в Иванов, Прохоров, Сидоров.
Начинается перекличка в присутствии командира.
— Иван Трофимов!
Молчание.
— Ды что, ты оглох, собачий сын?! Иван Трофимов здесь? — спрашивает начальство, проверяя ряды.
— Тебя как зовут? — обращается он к тщедушному кантонисту.
— Хаим Тетельбаум.
— Как? Что ты сказал, анафема?
— Хаим Тет...
Бац! Раз, другой, третий. Пощечины не дают ему договорить свою прежнюю фамилию. Кровь струится из носу, а начальник все лупит, раскровянив все лицо.
— Розог! — орет он во всю глотку. — Сколько раз я тебе толковал, каналья, что ты больше не Хаим Тетельбаум, а Иван Трофимов. Смерти на вас нет, подлецы вы этакие, жидовское отродье! Ну, теперь вы будете знать, как вас зовут по-русски.
И таким манером, путем неоднократной порки Хаим Тетельбаум под конец убедился, что он отныне не Хаим, а Иван Трофимов; Шмелька Глузман — что он Прохор Пантелеев, а Меер Фукс зарубил себе на носу, что его зовут Сидор Кириллов.
Не раз эти несчастные жаловались мне тайком, что они жалеют, что оказались такими бесхарактерными, что им было бы лучше страдать подобно мне, но, по крайней мере, знать за что, нежели выносить проклятие своих и презрение чужих. Но большинство из выкрестов вымещало на нас свои обиды. Им я обязан тем, что не достиг того, чего так пламенно желал — быть забытым.
Наш командир хотел в последний раз убедиться, действительно ли я все тот же или это не более, как жидовская блажь, от которой надо отучить будущего воина.
В батальоне прошел зловещий слух, что вышло распоряжение покончить с упорствующими жиденятами. Этот слух с особенным усердием распускали выкресты, которым вторили и остальные. Говорили, что командир получил выговор от начальства за то, что эта часть у него не так успешно идет, как в других батальонах, где жиденята повывелись. Рассказывали о нашем ротном, который выразился довольно определенно, что пора положить конец подобному безобразию. Этот слух не был лишен некоторого основания. Я так заключил из того, что за меня опять принялись с особенной настойчивостью. Ни поведение, ни успехи во фронтовой науке не спасали меня от карцера, колотушек и розог: из меня усердно «выколачивали» жидовство. Я опять частенько попадал в лазарет, где были фельдшера, выдранные из-за меня по приказанию благоволившего ко мне старшего ординатора. Лежа на койке, я слышал разговоры о том, что мне недолго осталось жить.
— Это черт знает что такое, — нарочно громко, чтобы я мог все слышать, говорили вокруг меня, — вся жидова перешла в нашу веру, а вот только этот парх остался при своей дурости. Еще смеет фордыбачить, этакий смердящий пащенок! Ну, да теперь он живо скапутится... Бросят его в печь, так заорет в последний раз: «Гевалт, вай-мир!»...
Какую ночь я провел после этого разговора, трудно себе вообразить. Я ни на минуту не мог сомкнуть глаз. Повторял все отрывки непозабытых молитв, взывал к памяти дорогой матери, прося ее заступничества, припоминал беседы с дедушкой, его последние слова, его слезы, и сам заливался слезами. Должно быть я метался целую ночь, громко рыдал, потому что обратил на себя внимание дежурного солдата, доброго старика, который заговорил со мной довольно мягко, очевидно, желая утешить меня:
— Жаль мне тебя, паренек, жаль! Да ничего не поделаешь. Сам виноват. Ну, к чему дурить? Откажись от своей дурости и — шабаш!
Рано утром меня в последний раз спрашивали, согласен ли я на предложение или остаюсь при последнем упорстве? При этом заявили, что я один остался в целом батальоне, своим примером портящий остальных, а потому решено: паршивую овцу из стада вон.
Меня повели на казнь.
Измученный бессонницей, обессиленный долгим лежанием в лазарете, я зашатался, не в силах передвигать ноги. Конвойные взяли меня под руки и повели через огромный двор. Я беззвучно читал молитвы и тихо плакал. На повороте я увидел, что со второго двора ведут под конвоем пятерых еврейских мальчиков по направлению к тому месту, куда шел и я. Значит, не один я погибаю, а нас шесть человек, готовых принять мученическую смерть. Мы скоро сошлись вместе и, не взирая на запрет конвойных, заговорили друг с другом по-своему. Мы очутились в предбаннике, где наскоро раздели и втолкнули в самую середину жарко натопленной бани. Я уже думал, что все это одно запугивание, а оказалось одной из самых страшных мук, когда-либо испытанных мною в моей многострадальной жизни... Нас погнали на самую верхнюю полку, и раздались приказания:
- Разведчики мировой войны. Германо-австрийская разведка в царской России - Эдвин Вудхолл - Историческая проза
- Геворг Марзпетуни - Григор Тер-Ованисян - Историческая проза
- Всё к лучшему - Ступников Юрьевич - Историческая проза
- Солдат удачи. Исторические повести - Лев Вирин - Историческая проза
- Жизнь Лаврентия Серякова - Владислав Глинка - Историческая проза