Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Виктор. Да что ж истинного в филиппике твоих покойников? в самом деле что ли Запад погибает? что за вздор! Напротив, когда, в какую эпоху он был так богат силами и средствами жизни, как в нынешнюю? Все в нем движется: железные дороги пересекают его из края в край; промышленность дошла до чудесного; война сделалась невозможностию; личная безопасность ограждена; школы размножаются; тюрьмы смягчаются; науки идут исполинскими шагами; съезды ученых делают малейшее открытие достоянием всей Европы; а сила, вещественная сила такова, что весь мир преклоняется пред Западом. Где же признаки падения, погибели?
Фауст. Я бы на это мог тебе отвечать словами натуралистов, политиков, медиков — о том, что высшее развитие сил какого бы то ни было организма есть начало его конца; но я лучше хочу согласиться с тобою, что мнение моих друзей о Западе преувеличено; я собственно не вижу в нем признака близкого падения, но потому только, что не вижу и того высшего развития сил, о котором ты говоришь; подождем аэростата — и тогда увидим. Касательно оценки текущего времени я буду несколько невежливее моих друзей; они характер настоящей эпохи назвали синкретизмом, я осмелюсь сказать, что ее характер просто — ложь, какой еще не бывало в прежней истории мира.
Виктор. Нечего церемониться; Шлецер прежде тебя сказал в детской книжке, "что род человеческий еще вообще очень глуп". {* Шлецерова история для детей, кн. 2.[170]
Вячеслав. То есть, Шлецеру этими словами хотелось сказать: "как я умен" или "я один умен".
Ростислав. Это тайный смысл каждого слова, произносимого человеком…
Вячеслав. Оттого и Фауст уверен, что он один в свете искренен…
Фауст. Нет, к сожалению, я еще далек от этой уверенности, я еще не имею на нее права, ибо считаю эту уверенность высшим благом, которое может быть доступно человеку. Ложь столькими покровами охватывает его с первой минуты рождения, что борьба с нею поглощает все его силы. Эти покровы кровяными жилами приросли к человеческому организму. Часто, с плачем и воплем срывая их с своей внутренности, после долгих, неизмеримых страданий, истомленный, обессиленный — думаешь, что достигнул до сердцевины души своей, — ничего не бывало! там новый покров, кровавый, безобразный, пятнающий чистоту воли, и… снова начинается та же работа. У меня притязание на одну привилегию: я бы хотел не обманывать и не обманываться; но, еще раз, не знаю, имею ли и на нее право!
Вячеслав. Успокойся. Эту привилегию ты разделяешь со всем родом человеческим.
Фауст. Полно, так ли? всегда человек обманывал себя и обманывал других, но лишь в наше время он достигнул до такого совершенства, что желает быть обманутым.
Виктор. В наше время? Напротив! Когда, в какую эпоху действительность, очевидность, правда были в таком ходу, как ныне? Уж теперь ничего не выиграешь поверхностными соображениями, аналогиями, приблизительными наблюдениями: ныне требуют точности, цифр, фактов — они одни обращают на себя внимание…
Фауст. То есть, соскучив толковать, как бы поправить свое зрение и вычистить очки, — больные оттолкнули от себя это досадное, беспокойное подозрение и без околичностей решили, что их зрение совершенно здорово и очки совершенно чисты; оттого один видит предметы зелеными, другой красными, пока не придет третий и не станет уверять, что предметы ни зеленые, ни красные, а синие. За ними приходит человек, который или тщательно соберет все эти показания, так, просто для справки, или заключит, что в предмете соединено все вместе: и зеленое и красное и синее; тот и другой в полном убеждении, что из собрания многих лжей может, наконец, составиться истина, точно так же, как физики прошедшего века доказывали, что солнечный свет состоит из всех грубых цветов, им порождаемых. В этом я и вижу беду; нет опаснее сумасшедшего, который вовсе не подозревает, что он сумасшедший. Нет опаснее обманщика, который имеет вид откровенного человека.
Виктор. Но где же эти обманы? и преимущественно в нашем веке?
Фауст. Повторяю: не только люди обманывают друг друга, но даже знают, что они обмануты.
Вячеслав. По крайней мере, в этом знании ты не отказываешь нашему веку?
Фауст. В том беда, а не шутка. [Мы нашли искусство обманывать и, что еще страннее, обманываться — сознательно.] Было время, когда, если человек оскорблен другим, то они подерутся и убьют друг друга очень просто. Теперь, в наш век, просвещенные люди точно так же оскорбляют друг друга, точно так же дерутся и точно так же убивают, но с прибавкой: один почитает другого подлецом, но, вызывая на поединок, уверяет в своем искреннем почтении и преданности. Было время, когда человек напивался вином и опиумом — не зная их гибельного влияния на здоровье; теперь человек это очень хорошо знает и, однако, напивается тем и другим. [Древний грек или римлянин верил или не верил оракулу, Палладе, Зевсу; теперь мы знаем, что оракул лжет, а все-таки ему верим. Девять на десять так называемых римских католиков не верят ни в непогрешительность папы, ни в добросовестность иезуитов, и десять на десять готовы хоть на ножи за то и другое.] Мы так свыклись с ложью, что эти явления кажутся нам делом отнюдь не странным. Не угодно ли посмотреть их братцев и сестриц на земном шаре. Например, хоть в представительных государствах, — не говорим о других, — только и речи, что о воле народа, о всеобщем желании; но все знают, что это желание только нескольких спекуляторов; говорят: общее благо — все знают, что дело идет о выгоде нескольких купцов или, если угодно, акционерских и других компаний. Куда бежит эта толпа народа? — выбирать себе законодателей — кого-то выберут? успокойтесь, это все знают — того, за кого больше заплачено. Что это за скопище? говорят о злоупотреблениях, о необходимости новых мер… о гибели отечества, — толпа волнуется вокруг ораторов… ничего! это врачи без больных и адвокаты без процессов, им нечем жить, а вот заварится кровавая каша, то, может быть, и им достанется ложка: это и сами ораторы и все слушатели знают. Куда идут эти почтенные мужи? в далекие страны, для просвещения полудиких. Какой подвиг самоотвержения! ничего не бывало; дело в том, чтобы сбыть бумажные чулки несколькими дюжинами больше, — это все знают, и сами миссионеры. Вот произносится вечная обоюдная клятва, страшное дело! — ничего, все знают, что при совершении брачного обряда с намерением упущено то, без чего брак, при случае, может почесться небывалым. Мирный судья захватил в таверне несколько человек, все спокойны, ибо все знают, что свидетели при деле сродни судье и получат за явку узаконенную плату и что только из того были все хлопоты; где-то говорят горячо о необходимости поддержать хлебную промышленность, какие факты! какие доводы! — но все знают, что дело идет лишь о пользе нескольких монополистов, вокруг которых соседи умирают с голода; философ с кафедры обещается открыть всю истину, но все знают, что он ее не знает и не скажет, а между тем его слушают; в гостиной являются чета супругов, братья, члены семейства и говорят друг про друга величайшие нежности, но и они и все знают, что они друг друга терпеть не могут и дожидаются, как сказал Пушкин:
Когда же черт возьмет тебя?[171]
Журналист до истощения сил уверяет в своем беспристрастии, но все читатели очень хорошо знают, что во вчерашнем заседании акционерской компании журналу определено быть того мнения, а не другого. {[* Намек на "Times".]} Человек, вынесенный невежественною толпою на первое место страны, говорит этой толпе невероятные комплименты — все знают, что это неправда, все знают, что он так говорит потому только, что иначе ему бы не усидеть, но однако слушают с удовольствием. Один мой знакомый говорил в шутку: "что за льстец этот Б++; в глаза льстит без малейшего стыда; но что будешь делать! знаю, что лжет, а приятно!". В этих немногих словах вся характеристика века. Когда необходимость доводит до откровенности, тогда ее нагота прикрывается из благоприличия словами, часто совершенно противоположного значения; один государственный муж выразился так: "наши отцы касались этого вопроса с такою мудрою терпимостию (tolerance), что до сих пор он никогда не возмущал общего спокойствия, и я равно никогда не допущу в этом деле нововведений". {* Прокламация фан-Бурена[172] 4 марта 1837.} К чему относилось это прекрасное слово: терпимость? вы подумаете — к вероисповеданиям или к чему-нибудь подобному. Нет! просто к возмутительному рабству негров и беспощадному самоуправству южных американских плантаторов! — Терпимость в этом смысле! образец изобретательности! Неоцененная игра слов! и, к сожалению, не первая и не последняя. Если все это, господа, не ложь — то мы понимаем что-то совершенно различное под этим словом.
Виктор. Нет! но ты смешиваешь ложь с словом приличие, которое, конечно, играет важную роль в нашем веке, — и тем лучше — это признак его просвещения…
- Пеликан. Месть замка Ратлин - Джек Гельб - Исторические приключения / Русская классическая проза
- Русские ночи, или о необходимости новой науки и нового искусства - Владимир Одоевский - Русская классическая проза
- ПСС. Том 05. Произведения, 1856-1859 гг. - Лев Толстой - Русская классическая проза