Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды после обеда дедушка Миша вышел один за калитку и упал. Его нашли только через некоторое время с палкой, зажатой в вытянутой руке, будто он специально лег, чтобы дотянуться до чего-то невидимого.
Приехала «скорая помощь», и он исчез. Ларискина бабушка вздыхала, что он теперь далеко, в соседнем поселке, куда плохо ходили автобусы, поэтому визит все время откладывался. Наконец они сговорились с бабушкой Маней, собрали кое-каких фруктов, одели нас с Лариской понаряднее и отправились туда пешком.
— Уж спасибо, Маняша, что ты меня в беде не бросаешь, — причитала баба Шура. — А то мне одной идти страшновато. Сколько же я за Мишу моего страха-то натерпелась! Уже год как в постель с ним боязно ложиться: вдруг проснусь рядом с покойником? А теперь вот тоже — гадай, что с ним там делают?
— Да не волнуйся ты, Шурёна! — утешала бабушка. — Это место хорошее. Там людей не мучают, а заботятся о них. Заодно и посмотрим, как там и что. Ведь и нам с тобой когда-нибудь…
Баба Шура кивала. Дорога тянулась крайне медленно. И мы с Лариской начали было ныть, но как только пошли через еще не виданные нами места, забыли про нытье, жадно осваивая как-то по-нездешнему раскроенный пейзаж, где за каждым пригорком следовал неожиданно легкий спуск, а потом новый подъем.
— Сейчас, вон там, только бы взобраться, — обещала, вытирая пот со лба, баба Шура, но дорога разматывалась все дальше и дальше, не зная конца, как покатившийся по полу клубок.
Наконец за одним из холмов показался дом, который невозможно было спутать с дачей или деревенской избой. Постройка была деревянной, но при этом как будто предназначенной для великанов, — даже окна, казалось, рубили с расчетом на то, чтобы из них могло глядеть сразу пять человек обычного масштаба. Крыша, заостряясь, тянулась куда-то вверх, от чего дом становился похож на сказочный замок, осажденный кольцом непроницаемого дощатого забора.
Нас пропустили в калитку и, переспросив несколько раз фамилию Ларискиного дедушки, велели обойти дом с другой стороны. Там, на пологом склоне, усыпанном желтками одуванчиков, стояли скамейки. На одной из них мы сразу увидели дедушку Мишу. Он сидел без палочки, в пижамных штанах и летней бежевой шляпе, которую обычно носил только к костюмам. Между штанами и шляпой никакой одежды больше не было, и нас поразило, что груди у него оказались совсем женские, чуть провисающие под своей тяжестью, как у мадонн на художественных открытках.
— Деда, у тебя там есть молоко? — запрыгала вокруг него Лариска.
— Конечно, есть! Одной грудью я даю его хорошим детям, а другой — выкачиваю обратно у плохих, — он засмеялся и, обхватив обе груди ладонями, приподнял их наверх, будто сам собирался к ним присосаться.
Мы с Лариской пошли собирать одуванчики, а наши бабушки остались на скамейке, почему-то отодвинувшись на другой край, подальше от дедушки Миши.
— Не хочу опять привыкать, — вздохнула баба Шура, когда свидание было закончено и мы уже возвращались назад к калитке. — Чувствую ведь, что не вернется!
А дедушка Миша, улыбаясь наполовину железными зубами, все махал нам со своей скамейки голой молочно-белой рукой, на которой нелепо чернел ремешок часов.
— Мне кажется, ему здесь хорошо, — примирительно сказала бабушка Маня.
А когда мы отошли подальше, я еще раз обернулась и поняла, что видела уже где-то этот дом вместе с торчащей из-под него пуповиной тропинки. Или когда-нибудь еще обязательно увижу.
Дома бабушка, утомленная дорогой, сразу прилегла на кровать, а меня посадила на крыльце перебирать гречку к обеду.
— Она же вся одинаковая! — возмутилась я.
— Смотри внимательнее: в пакете всегда попадаются черные зерна. Их надо отделить от белых, а то будет горчить.
Чем дальше продвигалась работа, тем больше забракованных зерен оказывалось в миске для отходов. В конце концов даже между тщательно отобранными белыми крупинками мне начали мерещиться черные вкрапления, и сортировка пошла по новой, пока горстка спасенной гречки не стала совсем ничтожной.
Зато вот они, последних два зернышка. А больше уже и не наберу.
Родители приехали из города с подарком — чудной комбинацией из маечки и трусиков, осыпанных клубничным узором. В этой комбинации так хотелось быть загадочной! Обычные дачные игры сразу были отвергнуты, и я сначала задумчиво бродила между деревьев, а затем стояла в живописной позе, подняв глаза к небу и облокотившись о сосну. Подружки несколько раз звали меня, но я не хотела идти, а когда захотела, то поняла, что маечка намертво приклеилась к стволу смолой. Подружки торопили:
— Ну что же ты?
— Идите без меня, — сказала я, раскрывая пошире глаза, чтобы не пролить слезы.
— Идите, я просто очень люблю одиночество!
И еще: все лето непременно хотелось поймать бабочку без сачка, прямо за крылья. Для этого я могла часами сидеть в засаде, маскируясь некошеной травой. Некоторые бабочки, правда, с самого начала не оставляли мне никакой надежды, с такой скоростью перепархивая с цветка на цветок, что даже их величина и окрас оставались загадкой. Другие, напротив, дразнили своей медлительностью, будто в полусне волоча за собой усталые крылья, чтобы в решающий момент вдруг оттолкнуться от насиженного венчика, как от трамплина, и взвиться на недосягаемую глазом высоту.
Но нет, милые бабочки, вы не выведите меня из терпения! Я не оставлю свой пост. Уже никогда.
Эпилог
«Только что вернулся из Потсдама и не смогу уснуть, если не напишу хотя бы пару строк о своем сегодняшнем переживании. В Королевском театре давали „Антигону“ Софокла, положенную на музыку господином Мендельсоном. Никто, очевидно, не ожидал, что я там появлюсь, и приглашение мне отправили разве что из деликатности и уважения к авторитету, который я за последние годы успел приобрести в музыкальных кругах. Все знают, что о господине Мендельсоне у меня ввиду обстоятельств сложилось исключительно нелестное мнение, и желание ознакомиться с новыми творениями, которыми он с завидной регулярностью радует мир, не одолевало меня в последнее время в такой мере, чтобы я согласился приложить к этому хоть какие-либо усилия. Сам Мендельсон, нужно сделать оговорку, также не облегчал мне этот шаг, периодически в кратких записках ставя меня наряду с другими коллегами в известность об окончании работы над очередным опусом, однако ничуть не проявляя при этом интереса к моим собственным композициям. На одну из таких записок я, помнится, ответил в довольно корректном, но сухом тоне, что желаю его симфонии „всяческого успеха у благосклонной публики“, после чего не получал уже от него более никаких уведомлений.
Но зрелость делает нас снисходительными к обидам и дает мудрость первыми разорвать цепочку отчуждения. С такими мыслями отправился я сегодня в Потсдам с намерением предстать перед моим давним несостоявшимся другом не отравленным собственными амбициями коллегой, а внимательным и объективным слушателем, готовым отдать справедливую дань его мастерству, если оно окажется на высоте, и проявить снисхождение в случае очевидного музыкального фиаско. И что же меня ожидало? О Боже, эмоции переполняют меня! Нет, не достойное вежливой похвалы зрелое произведение признанного мастера, а высочайшая, высочайшая, высочайшая ступень искусства, которая была под силу разве что древним грекам и которую для моих современников я полагал уже недостижимой! Все, нет силы больше держать перо. Долг перед потомками, до которых я обязан донести потрясение этого дня во всей полноте, заставляет меня отложить его до завтра, когда рука снова обретет твердость… (все зачеркнуто)
Вчера, в четверг 28 октября 1841 года, откликнувшись на любезное приглашение графа Редерна, я имел честь присутствовать в театре Нового дворца на представлении „Антигоны“ по трагедии Софокла. Настоящим свидетельствую о том, что испытал при этом высшее театральное, драматическое и художественное наслаждение. Возможно, еще никогда искусство не производило на меня большего впечатления. Хотя это и было ‹не стану скрывать› лишь тенью моего идеала, однако даже и эта тень вселяет в душу небывалое блаженство. Впервые в жизни я увидел и услышал то, что является истинной музыкой в моем понимании, которое я годами пытаюсь воспитать в моих учениках, а именно — гармоничным слиянием поэзии, голоса и жеста. Уже один вид присутствовавших в зале слушателей произвел на меня ошеломляющее впечатление. Его Величество в своей отеческой дальновидности по случаю премьеры собрал вокруг себя всех, кто в силу вкуса и образования мог оценить представленное нам действо, имеющее в равной степени выдающееся значение как для искусства, так и для науки.
Ученые на протяжении веков ломали себе голову над тем, как могла бы выглядеть постановка трагедии такого ранга во времена Софокла, как бы она звучала и какое имела бы воздействие. Путем кропотливой работы удалось собрать множество отдельных сведений, увековеченных в письменном виде и ставших таким образом достоянием наших лучших рассудков. Как же поучительно для всех этих с избытком наделенных знанием и в то же время так ничтожно мало знающих ученых мужей было постичь на чувственном уровне то, что раньше только смутно маячило им в хитросплетениях разума! Так уж заведено в природе, что предмет и его отражение разнятся между собой. Самое лучшее описание картины никогда не сравнится с ее практическим созерцанием, которое единственно способно дать нам верное впечатление.
- Дом, в котором... - Мариам Петросян - Современная проза
- Миграции - Макконахи Шарлотта - Современная проза
- Паранойя - Виктор Мартинович - Современная проза
- Что случилось с Гарольдом Смитом? - Бен Стайнер - Современная проза
- Воскресный день у бассейна в Кигали - Жиль Куртманш - Современная проза