Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самойленко подумал минуту и сказал решительно:
– Но я все-таки дам ему денег. Как хочешь. Я не в состоянии отказать человеку на основании одних только предположений.
– И превосходно. Поцелуйся с ним.
– Так дай же мне сто рублей, – робко попросил Самойленко.
– Не дам.
Наступило молчание. Самойленко совсем ослабел; лицо его приняло виноватое, пристыженное и заискивающее выражение, как-то странно было видеть это жалкое, детски-сконфуженное лицо у громадного человека с эполетами и орденами.
– Здешний преосвященный объезжает свою епархию не в карете, а верхом на лошади, – сказал дьякон, кладя перо. – Вид его, сидящего на лошадке, до чрезвычайности трогателен. Простота и скромность его преисполнены библейского величия.
– Он хороший человек? – спросил фон Корен, который рад был переменить разговор.
– А то как же? Если б не был хорошим, то разве его посвятили бы в архиереи?
– Между архиереями встречаются очень хорошие и даровитые люди, – сказал фон Корен. – Жаль только, что у многих из них есть слабость – воображать себя государственными мужами. Один занимается обрусением, другой критикует науки. Это не их дело. Они бы лучше почаще в консисторию заглядывали.
– Светский человек не может судить архиереев.
– Почему же, дьякон? Архиерей такой же человек, как и я.
– Такой, да не такой, – обиделся дьякон, принимаясь за перо. – Ежели бы вы были такой, то на вас почила бы благодать и вы сами были бы архиереем, а ежели вы не архиерей, то, значит, не такой.
– Не мели, дьякон! – сказал Самойленко с тоской. – Послушай, вот что я придумал, – обратился он к фон Корену. – Ты мне этих ста рублей не давай. Ты у меня до зимы будешь столоваться еще три месяца, так вот дай мне вперед за три месяца.
– Не дам.
Самойленко замигал глазами и побагровел; он машинально потянул к себе книгу с фалангой и посмотрел на нее, потом встал и взялся за шапку. Фон Корену стало жаль его.
– Вот извольте жить и дело делать с такими господами! – сказал зоолог и в негодовании швырнул ногой в угол какую-то бумагу. – Пойми же, что это не доброта, не любовь, а малодушие, распущенность, яд! Что делает разум, то разрушают ваши дряблые, никуда не годные сердца! Когда я гимназистом был болен брюшным тифом, моя тетушка из сострадания обкормила меня маринованными грибами, и я чуть не умер. Пойми ты вместе с тетушкой, что любовь к человеку должна находиться не в сердце, не под ложечкой и не в пояснице, а вот здесь!
Фон Корен хлопнул себя по лбу.
– Возьми! – сказал он и швырнул сторублевую бумажку.
– Напрасно ты сердишься, Коля, – кротко сказал Самойленко, складывая бумажку. – Я тебя отлично понимаю, но… войди в мое положение.
– Баба ты старая, вот что!
Дьякон захохотал.
– Послушай, Александр Давидыч, последняя просьба! – горячо сказал фон Корен. – Когда ты будешь давать тому прохвосту деньги, то предложи ему условие: пусть уезжает вместе со своей барыней или же отошлет ее вперед, а иначе не давай. Церемониться с ним нечего. Так ему и скажи, а если не скажешь, то даю тебе честное слово, я пойду к нему в присутствие и спущу его там с лестницы, а с тобою знаться не буду. Так и знай!
– Что ж? Если он уедет вместе с ней или вперед ее отправит, то для него же удобнее, – сказал Самойленко. – Он даже рад будет. Ну, прощай.
Он нежно простился и вышел, но, прежде чем затворить за собою дверь, оглянулся на фон Корена, сделал страшное лицо и сказал:
– Это тебя, брат, немцы испортили! Да! Немцы!
XII
На другой день, в четверг, Марья Константиновна праздновала день рождения своего Кости. В полдень все были приглашены кушать пирог, а вечером пить шоколад. Когда вечером пришли Лаевский и Надежда Федоровна, зоолог, уже сидевший в гостиной и пивший шоколад, спросил у Самойленка:
– Ты говорил с ним?
– Нет еще.
– Смотри же, не церемонься. Не понимаю я наглости этих господ! Ведь отлично знают взгляд здешней семьи на их сожительство, а между тем лезут сюда.
– Если обращать внимание на каждый предрассудок, – сказал Самойленко, – то придется никуда не ходить.
– Разве отвращение массы к внебрачной любви и распущенности предрассудок?
– Конечно. Предрассудок и ненавистничество. Солдаты, как увидят девицу легкого поведения, то хохочут и свищут, а спроси-ка их: кто они сами?
– Недаром они свищут. То, что девки душат своих незаконноприжитых детей и идут на каторгу, и что Анна Каренина бросилась под поезд, и что в деревнях мажут ворота дегтем, и что нам с тобой, неизвестно почему, нравится в Кате ее чистота, и то, что каждый смутно чувствует потребность в чистой любви, хотя знает, что такой любви нет, – разве все это предрассудок? Это, братец, единственное, что уцелело от естественного подбора, и, не будь этой темной силы, регулирующей отношения полов, господа Лаевские показали бы тебе, где раки зимуют, и человечество выродилось бы в два года.
Лаевский вошел в гостиную; со всеми поздоровался и, пожимая руку фон Корену, заискивающе улыбнулся. Он выждал удобную минуту и сказал Самойленку:
– Извини, Александр Давидыч, мне нужно сказать тебе два слова.
Самойленко встал, обнял его за талию, и оба пошли в кабинет Никодима Александрыча.
– Завтра пятница… – сказал Лаевский, грызя ногти. – Ты достал, что обещал?
– Достал только двести десять. Остальные сегодня достану или завтра. Будь покоен.
– Слава богу!.. – вздохнул Лаевский, и руки задрожали у него от радости. – Ты меня спасаешь, Александр Давидыч, и, клянусь тебе богом, своим счастьем и чем хочешь, эти деньги я вышлю тебе тотчас же по приезде. И старый долг вышлю.
– Вот что, Ваня… – сказал Самойленко, беря его за пуговицу и краснея. – Ты извини, что я вмешиваюсь в твои семейные дела, но… почему бы тебе не уехать вместе с Надеждой Федоровной?
– Чудак, но разве это можно? Одному из нас непременно надо остаться, иначе кредиторы завопиют. Ведь я должен по лавкам рублей семьсот, если не больше. Погоди, вышлю им деньги, заткну зубы, тогда и она выедет отсюда.
– Так… Но почему бы тебе не отправить ее вперед?
– Ах, боже мой, разве это возможно? – ужаснулся Лаевский. – Ведь она женщина, что она там одна сделает? Что она понимает? Это только проволочка времени и лишняя трата денег.
«Резонно…» – подумал Самойленко, но вспомнил разговор с фон Кореном, потупился и сказал угрюмо:
– С тобою я не могу согласиться. Или поезжай вместе с ней, или же отправь ее вперед, иначе… иначе я не дам тебе денег. Это мое последнее слово…
Он попятился назад, навалился спиною на дверь и вышел в гостиную красный, в страшном смущении.
«Пятница… пятница, – думал Лаевский, возвращаясь в гостиную. – Пятница…»
Ему подали чашку шоколаду. Он ожег губы и язык горячим шоколадом и думал:
«Пятница… пятница…»
Слово «пятница» почему-то не выходило у него из головы; он ни о чем, кроме пятницы, не думал, и для него ясно было только, но не в голове, а где-то под серднем, что в субботу ему не уехать. Перед ним стоял Никодим Александрыч, аккуратненький, с зачесанными височками, и спросил:
– Кушайте, покорнейше прошу-с…
Марья Константиновна показывала гостям отметки Кати и говорила протяжно:
– Теперь ужасно, ужасно трудно учиться! Так много требуют…
– Мама! – стонала Катя, не зная, куда спрятаться от стыда и похвал.
Лаевский тоже посмотрел в отметки и похвалил. Закон божий, русский язык, поведение, пятерки и четверки запрыгали в его глазах, и все это вместе с привязавшейся к нему пятницей, с зачесанными височками Никодима Александрыча и с красными щеками Кати представилось ему такой необъятной, непобедимой скукой, что он едва не вскрикнул с отчаяния и спросил себя: «Неужели, неужели я не уеду?»
Поставили рядом два ломберных стола и сели играть в почту. Лаевский тоже сел.
«Пятница… пятница… – думал он, улыбаясь и вынимая из кармана карандаш. – Пятница…»
Он хотел обдумать свое положение и боялся думать. Ему страшно было сознаться, что доктор поймал его на обмане, который он так долго и тщательно скрывал от самого себя. Всякий раз, думая о своем будущем, он не давал своим мыслям полной свободы. Он сядет в вагон и поедет – этим решался вопрос его жизни, и дальше он не пускал своих мыслей. Как далекий тусклый огонек в поле, так изредка в голове его мелькала мысль, что где-то в одном из переулков Петербурга, в отдаленном будущем, для того чтобы разойтись с Надеждой Федоровной и уплатить долги, ему придется прибегнуть к маленькой лжи; он солжет только один раз, и затем наступит полное обновление. И это хорошо: ценою маленькой лжи он купит большую правду.
Теперь же, когда доктор своим отказом грубо намекнул ему на обман, ему стало понятно, что ложь понадобится ему не только в отдаленном будущем, но и сегодня, и завтра, и через месяц, и, быть может, даже до конца жизни. В самом деле, чтобы уехать, ему нужно будет солгать Надежде Федоровне, кредиторам и начальству; затем, чтобы добыть в Петербурге денег, придется солгать матери, сказать ей, что он уже разошелся с Надеждой Федоровной; и мать не даст ему больше пятисот рублей, – значит, он уже обманул доктора, так как будет не в состоянии в скором времени прислать ему денег. Затем, когда в Петербург приедет Надежда Федоровна, нужно будет употребить целый ряд мелких и крупных обманов, чтобы разойтись с ней; и опять слезы, скука, постылая жизнь, раскаяние, и, значит, никакого обновления не будет. Обман, и больше ничего. В воображении Лаевского выросла целая гора лжи. Чтобы перескочить ее в один раз, а не лгать по частям, нужно было решиться на крутую меру – например, ни слова не говоря, встать с места, надеть шапку и тотчас же уехать без денег, не говоря ни слова, но Лаевский чувствовал, что для него это невозможно.
- Том 24. Письма 1895-1897 - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Утро: история любви - Игорь Дмитриев - Короткие любовные романы / Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Каштанка - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Вспомни меня - Стейси Стоукс - Русская классическая проза
- Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Сочинения т 8-10 - Антон Чехов - Русская классическая проза