Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У него было общее и с Ньютоном. И в сущности, оправдались на нем пророческие стихи М.В. Ломоносова о том, что:
Может собственных Платонов
И быстрых разумов Невтонов
Российская земля рождать.
Его сходство с Платоном тем более усугубляется, что, так же как и Платон, он был человек не только строгой математической мысли, но и изящного литературного гения.
Теперь перейдем к идеологическим устоям большой русской литературы Нового времени, идущей от эпохи конца смуты (начало XVII в.) вплоть до «Доктора Живаго» Б. Пастернака. Основным устоем ее (за ничтожными исключениями) был всегда устой моральный, этический. С этим связана также и аскетическая направленность этой литературы, и ее несомненная принадлежность к той духовной установке, которую суммарно можно назвать служебной, выражаясь евангельскими словами – заключающейся в служении «меньшей братии». Ее можно также назвать исканием социальной правды и установления Царства Божия или во всяком случае царства справедливости на земле.
Оставаясь в пределах искания социальной правды и служения страждущим, русская литература разделилась на два русла, впоследствии разошедшихся в противоположных направлениях. К основному руслу принадлежат такие гиганты, как Пушкин (прозаик), Достоевский, Лев Толстой, Н. Лесков и др., сочетавшие это искание социальной правды и Царства Божьего на земле с богоискательством и строительство «Нового Града» с переживанием финальной эсхатологической красоты Нового Иерусалима. Здесь момент социального служения «меньшей братии» был как бы теми крыльями, с помощью которых русская литература отрывалась от земли и начинала свое восхождение ввысь, к небесам. Сначала кривая этого восхождения бывала довольно пологой, но, чем дальше, тем становилась круче и принимала иной раз характер настоящей вертикали или, выражаясь геометрически, «нормали» по отношению к земной поверхности, «плоскости» жизни, изживаемой со дня на день. Перенесенная в область аскетики и мистики, эта устремленность «по нормали» есть всегда тот двигатель, которым вдохновляют себя те удивительные, окрыленные, светозарные существа, которых мы именуем святыми. Идеалом русской литературы всегда являлся или кающийся, или святой, но всегда, в том или другом смысле слова, отрешенный от пошлых низин жизни подвижник. Ведь недаром самой большой бедой, которая только может случиться с человеческой душой, русский народ признал через свою литературу тот ужас, ту предельную чертовщину, которую он прозвал «пошлостью». Понятие «мелкий бес» относится сюда же. «Все, что угодно, но только не это» – как бы вопиет русская душа через свою литературу. Противоположностью пошлости является искание того, что выражено непереводимым на иностранные языки словом Правда. Противоположность (если угодно, диалектическая) пошлости и правды, то есть беса и Бога, и есть основной вдохновитель русской литературы. Противоположность эта трагична до предела.
Этой внутренней трагедией вдохновлялась вся русская литература, начиная от «Сказания о Савве Грудцыне» (начало XVII века) до «Доктора Живаго» Б. Пастернака. Крестоношение этой трагедии, временами ее безысходные страдания и голгофский мрак влекли за собой ту особую пасхальную красоту воскресения и преображения, которая так далека от «искусственной выделки».
Все же русская литература изобилует такими шедеврами отделанности, которые можно смело назвать аполлинистическим совершенством. Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев, Толстой, Достоевский, Островский, Лесков, Чехов, Бунин и др., кажется, в достаточной степени показали, что значит русское искусство слова и отделанная художественная проза. Мы здесь не говорим уже о таком своеобразном и единственном в своем роде мастере, каким был Константин Леонтьев. Здесь он не в счет, потому что ставил себе целью исключительно художественные задачи, что не характерно для большой русской литературы. Также не в счет здесь и блестящая проза такого мастера, каким был автор «Мелкого беса» и исключительных по силе стихов Федор Сологуб. Он преследовал специальные демонологически-оккультные задачи и поэтому тоже стоит в стороне от большой русской литературы, хотя место, им занимаемое, чрезвычайно значительно. Мы здесь говорим именно о той литературе служения и выполнения этических заданий, сокрушения и вины, литературе смирения и аскезы, памяти смертной и умиления, которая соединяет в себе глубину «сокровенного сердца человека» с художественным гением единственного в своем роде русского языка. Русский язык, так же как французский, обладает тем удивительным свойством, что говорит сам за себя. И хорошее владение им уже обеспечивает произведению высококачественность. Однако русский язык не только «великий, могучий и свободный», он еще и язык «честный, правдивый», на нем невозможна никакая риторика для риторики, никакие «ухищрения» и «хитрости пиитические». Риторика по-русски немедленно оборачивается чем-то смешным, кургузым и жалким, и это независимо от того, оратор ли здесь «подвизается», или «борзописец». В этом отношении русский язык глубоко отличается от всех мировых языков, в том числе и от языков французского и итальянского, которым чрезвычайно свойственны риторика и автономные «красоты». Русский язык автономных красот не знает и к ним не способен. В нем, пользуясь словами Бетховена, которыми он охарактеризовал свою собственную мессу «Ре мажор», все «исходит от сердца и к сердцу находит доступ». Русский язык не признает холостых выстрелов и фейерверков и к ним не способен. Профессор Ф.Ф. Зелинский, известный русско-польский филолог-классик, блестяще владевший как поэтической, так и прозаической русской речью, очень ядовито как-то выразился, что вся французская революция была устроена адвокатами, желавшими блистать ораторски подобно Цицерону. Постольку, поскольку русская революция вдохновлялась примером французской, к ней, несомненно, применима и эта характеристика. Но это означало гибель русского языка и гибель русской культуры.
Возвращаясь к «Сказанию о Савве Грудцыне», мы должны признать в этом замечательном произведении начала XVII века удивительное сочетание исторического романа, личной авантюрной повести и описания перипетий земного странствования русской души, надменной тем, что можно назвать «бесконечной фаустовской жаждой жизни». Жажда эта, скованная и введенная в русло мерной монашеской жизни, как бы переключается и сублимируется в движение души по вертикали, в восхождение ввысь, к небу, которое и может быть единственным достойным человека эпилогом его земного странствования. Савва Грудцын, молодой авантюрист, подогретый пестрой и жуткой сменой событий Смутного времени, сам хочет принимать в нем действенное участие – и для этой цели связывается со странным существом, в котором он видит товарища и друга, открывающего ему все возможности. Этот товарищ и друг, конечно, существо оккультного порядка, и Савва Грудцын не может этого не видеть и не чувствовать, хотя толком еще и не знает, кто «этот», свершающий с ним бок о бок земное странствование. Здесь нельзя не упомянуть о том, что русский народ, в основе своей православный и церковный, тем не менее всегда очень интересовался всякого рода оккультными знаниями и отдавался оккультным приражениям. Астрология, алхимия, всякого рода кудесничество, всевозможные виды спиритизма и метапсихики – все это имело пусть преходящую, но сильную власть над русской душой начиная с незапамятных времен и входило в состав того, что слишком упрощенно именуется «суеверием» и «двоеверием». Сюда ведь входит также та жажда чудесного, необыкновенного, выходящего за пределы времени и пространства, за пределы трехмерного мира, та жажда, которую народ редко мог удовлетворить в условиях обычной официально-государственной религиозности, нередко принципиально враждебной всему чудесному, даже новым святым, и наклонной к тому, что можно назвать «церковно-государственным позитивизмом». В этой области надлежит соблюдать особый такт и особую деликатность, – иначе неизбежно народ будет соблазнен грубостью и нечуткостью официальных лиц, облеченных саном, и привыкнет смотреть на них только как на официальных персон. Так и создалась пословица: «От железного попа каменная просфора». Но с другой стороны, где же набрать таких чутких, высокоодаренных лиц, которые могли бы с нужным педагогическим и церковно-мистическим, а также и художественным тактом отделять в области мистики пшеницу от плевел? В этом вся трагедия. Поэтому «должно соблазнам придти в мир», поэтому Священное Писание и запрещает до времени отделять пшеницу от плевел, дабы, выдергивая плевелы, не выдернуть и пшеницу. Эта предупреждающая заповедь слишком легко забывалась.
В результате так часто и так много выдергивали пшеницу, что и на плевелы возник взгляд как на нечто ценное и интересное. Отсеивание пшеницы от плевел предполагает более или менее совершенное знание того и другого, а следовательно, и познавательный интерес к тому и другому, ибо без интереса познание невозможно. В русской педагогической литературе существует замечательное, хотя ныне несколько и устаревшее, сочинение профессора Киевского университета Ананьина об «Интересе». Этот автор подводит нас к самому краю затронутой нами проблемы; но во всей ее широте опасная и жуткая тема познающего интереса к метапсихическому, оккультному и гностическому мирам поднята всеобъемлющим гением о. Павла Флоренского. Совершенно естественно, что должным образом эта тема и оказалась освещенной и взятой лишь в условиях русского возрождения конца XIX и начала XX века. Отец Павел Флоренский берет под свою защиту как интересы народа в этой опасной области, так и литературное воплощение этих интересов в большом искусстве.
- Полдень, XXI век. Журнал Бориса Стругацкого. 2010. № 4 - Журнал «Полдень - Критика
- Сын жены моей… Сочинение Поля де Кока… - Виссарион Белинский - Критика
- Футуризм и всёчество. 1912–1914. Том 2. Статьи и письма - Илья Михайлович Зданевич - Контркультура / Критика
- Хлеб жизни - Зинаида Гиппиус - Критика
- Повести и рассказы П. Каменского - Виссарион Белинский - Критика