Я поднял тяжелый дубовый стул и взмахнул им над головой.
— Убирайся немедленно, подонок! — крикнул я.
Жиль понял, что дело нешуточное, и попятился к двери. На пороге стала Натали. Я еле, различал белые пятна их лиц — перед глазами плясали красные крути, застилая все. Но я услышал, как Жиль властно сказал:
— Натали, ты идешь со мной!
— Нет! — крикнул я. — Нет! Натали, не смей!
Я увидел, что Натали застыла на пороге. Потом она зашаталась и упала. Красные круги прекратили свою бешеную пляску. Я тяжело опустил стул.
— Видите, что вы наделали! — неожиданно мягки и растерянно сказал Жиль.
Стоя на коленях, он поддерживал Натали — она лежала с закрытыми глазами, белая как мел.
— Ладно, вы все-таки уходите, — пробормотал я. — Дайте ей успокоиться.
— Я-то уйду, раз вы настаиваете. — Он поднял Натали, уложил ее на диван. — Но разве так можно поступать, если вы ее любите? О ней нужно думать, а не о себе, ведь верно?
— Ладно, ладно, идите, — повторил я, и он ушел, а я позвал Софи.
Может, он вправду был совсем неплохой парень. По крайней мере так уверяла Констанс. Но уж очень все неудачно сложилось.
Натали вскоре пришла в себя, но весь день пролежала молча, отвернувшись к стенке. Я решил было ночью внушить ей, чтоб она немедленно уехала в Лион к Констанс, но вечером у нее было уже около сорока градусов, она бредила. Врач сказал, что это вирусный грипп. В девятнадцатом веке это назвали бы нервной горячкой, тем более что болезнь дала осложнение — менингит.
Констанс немедленно приехала, не успев даже получить моей телеграммы, она почувствовала беду. И начала распутывать все, что я так безнадежно и опасно запутал.
Мало что можно было сделать в таких обстоятельствах. Констанс подолгу беседовала и с Жилем и с Натали, когда той стало получше. Я уж готов был примириться с этим парнем, но Констанс объяснила мне, что Жиль из-за всей этой истории охладел к Натали.
— У них ведь все только начиналось — во всяком случае, у него. А тут какие-то нелепые трагедии, гипноз… — говорила она, не глядя на меня. Ну, поставь себя на его место… даже себя. А он парень трезвый и бестолковых трагедий инстинктивно избегает. Да и Натали сейчас очень подурнела.
Действительно, Натали, бледная, осунувшаяся, с обритой головой, ничуть не была похожа на ту «стильную» девушку, которую я недавно рассматривал через стол поверх развернутой газеты. У меня сердце болело, когда я входил в палату и видел ее большие, неподвижные, равнодушные глаза. Она по-прежнему не сказала мне ни слова, а с Констанс говорила только наедине, и то неохотно.
— Что же делать с Натали? — спросил я. — Я понимаю, что во всем виноват… Но ведь тебя не было! И что теперь? Как нам быть?
Констанс долго обдумывала ответ. Он оказался совсем неожиданным для меня. Она считала, что дня через три-четыре, когда Натали немного окрепнет, надо будет проделать во сне сеанс гипноза и внушить ей, чтоб она разлюбила Жиля и не думала об этой истории вообще. Может, понадобится и не один сеанс, но это необходимо, иначе она будет очень страдать и возненавидит меня.
— А ты не думаешь, что это опасно? — спросил я.
— Из двух зол приходится выбирать меньшее, — вздохнув, ответила Констанс.
Он волнуется… очень волнуется… Но ведь об этом надо помнить, иначе… Или, может, не стоит так долго?… Слишком уж много у него болезненных наслоений.
Конечно, все мы люди искалеченные, и Робер тоже, хоть он и держится лучше. Я так и не понимаю, как могла Констанс полюбить меня, особенно тогда, в сорок пятом году. Я ведь был совсем сумасшедший после лагеря и после разрыва с Валери. Правда, в присутствии Констанс я становился спокойней, мягче, даже смеялся, но это было так внешне, так ненадежно! Она не могла этого не чувствовать, да и не только она. Стоило мне улыбнуться, как губы начинали непроизвольно дергаться, улыбка походила на судорогу, и я отворачивался смущаясь.
Я долго не понимал, не решался понять, что Констанс меня любит. Это было невозможно, невероятно. Я и сам не мечтал об этом: просто ходил к ней по вечерам, сидел, и мне всегда было очень трудно уходить. Да и куда уходить? Робер женился на женщине, которая ждала его все шесть лет: он сам был несколько смущен этой верностью и объяснял, что от Франсуазы он этого никак не ожидал. «Все у нас было, понимаешь, как-то наспех. Не успели толком переспать, а тут война… Правда, она заявила, что будет меня ждать, но мало ли что говорят в таких случаях…» Оставаться с молодоженами в одной квартире не годилось, а мне — тем более. Я снял комнату в паршивенькой гостинице на улице Бернардинцев, потому что это было рядом с домом, где жила Констанс, и мы начали проводить вместе все вечера.
Она неохотно рассказывала о себе; я знал только, что она круглая сирота, работает в министерстве юстиции стенографисткой.
Собственно, насчет министерства юстиции я знал с самого начала; там я с ней и познакомился. Пришел проведать Марселя Рише, моего лагерного дружка, и увидел Констанс: она шла навстречу мне по длинному коридору, и волосы ее светились, как ореол, каждый раз, когда она проходила мимо окна. Когда она прошла, я молча повернулся и пошел за ней — почему, сам не знал. Я никогда не умел знакомиться с девушками вот так, на ходу, а уж после лагеря и вовсе разучился разговаривать как следует, ухаживать… Впрочем, это не то слово, я не собирался тогда ухаживать за Констанс и вообще не знал, что я собираюсь делать. Просто вошел в комнату вслед за ней и самым дурацким образом уставился на нее. Она сначала пыталась выяснить, что мне угодно, потом мило улыбнулась и сказала: «Простите, у меня срочная работа», — и принялась очень быстро стучать на машинке.
Наконец я собрался с силами и встал. Молча постоял с минуту — мне казалось, что уходить нельзя, что потом я вернусь и, как в сказке, не будет уже ни этой комнаты, ни светловолосой девушки за машинкой. Но Констанс все так же приветливо и безлично улыбнулась мне, и я вышел, хотя каждый шаг давался мне с трудом.
Я говорил с Марселем, смотрел на страшный багровый шрам, наискось рассекавший его лицо, и вспоминал, как он лежал в ревире, до полусмерти избитый в каменоломне, и еле слышно хрипел: «Париж, я еще увижу Париж, я увижу Париж, я не умру!» А лицо у него было залито кровью, и глаз затек и распух, и все тело было исполосовано плетью, перевитой проволокой, — плетью капо Гейнца Рупперта, истоптано тяжелыми подкованными сапогами, и мы не знали, доживет ли он до утра. А он дожил, и я дожил, и Робер, и мы все унесли с собой эту страшную память, и можно ли человеку, на чьей душе неизгладимая печать лагеря смерти, тянуться к молодому, здоровому, спокойному существу? Зачем? Чтоб душевно омолодиться за чужой счет, ценой чужого спокойствия? Престарелый царь Давид клал себе в постель молоденьких девочек, чтоб они согревали его кровь, — ну что ж, на то он и царь, да и власть его простиралась лишь на тело, а не на душу. Девушки уходили и с насмешливой улыбкой вспоминали о старике, которого уже собственная кровь не греет, а он все цепляется за жизнь…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});