В общем, зрелище, достойное варварской кисти. Картина неизвестного художника «Разорение Рима ордами вандалов». Впрочем, имя художника как раз и известно. Даже весьма…
Вокруг дворца были расставлены новенькие армейские пушки, как видно, взятые трофеем в городском арсенале. Конные и пешие посыльные беспрерывно сновали в воротах.
У парадного подъезда приехавшие сдали лошадей под присмотр молодому башкиру, одетому поверх зипуна в богатый женский салоп. Даже этот нехристь не сдержался – мазнул по Баркову недобрым взглядом.
Тут уж и Иван Семенович не стерпел, дал волю своему знаменитому глумословию:
– Что ты на меня косишься, кикимора скуластая? Разве я твоих баранов увел? Али кибитку обгадил? Сестру изнасильничал? Это мой город, понимаешь? Здесь верблюжья колючка не растет! Лучше бы ты в степи своей сидел! Вместе с Салаватом Юлаевым бездарные вирши сочинял!
– Особо не лайся! – предостерег его провожатый. – И имя это не упоминай. Салаватка ныне не в чести. Не пошел с батюшкой на Москву. В родных угодьях остался.
– И правильно сделал, – буркнул Барков уже самому себе. – Внакладе не будет. Потом его именем нефтезавод назовут. И хоккейный клуб высшей лиги.
В дворцовых покоях люда было немного – сюда допускались не все подряд. Провожатый, не прощаясь, завернул обратно, а Баркова встретил бывший коллежский советник Бизяев, обряженный в казацкое платье с чужого плеча, а потому смотревшийся маскарадным персонажем.
– Не ожидал, князюшка, тебя здесь увидеть, – молвил Барков с горькой усмешкой.
– А я тебя, Иван Семенович, тем паче. Сказывали, что ты еще лет семь назад душу богу отдал.
– Не принял бог мою грешную душу. Зато твоя, как видно, дюже сатане приглянулась.
– Стоит ли, Иван Семенович, кровоточащие раны бередить. – Бизяев понизил голос. – Не от хорошей жизни на службу к супостату пошел. Пытаюсь спасти хотя бы то, что божьим промыслом уцелело. Но ведь и ты, надо полагать, какие-то делишки к Пугачеву имеешь?
– Не иначе. Только я не служить к нему прибыл, а переговоры вести.
– От чьего лица, разреши узнать? – сразу подобрался Бизяев.
– От своего собственного… А почему здесь так смердит? Разве отхожих мест мало?
– Мужичье. – Бизяев презрительно скривился. – Хуже малых детей. Нужду норовят справить в китайские вазы и прочие изящные сосуды.
– Значит, к культуре тянутся, – кивнул Барков. – Это утешительно.
– Резок ты, Иван Семенович, стал. И в мнениях предвзят… Не ожидал даже. Прежде ты почтенную публику иным манером потешал… А сейчас поспешим. Он тебя давно ждет. – Местоимение «он» прозвучало со значением, словно речь шла о Господе Боге. – Даже гневаться начал.
– Подзадержались на московских улицах, – пояснил Барков. – Коню ступить негде – везде стервятина человеческая. Хоть бы прибрали.
– Руки не доходят… Да и ничего про Москву пока неизвестно. Разные мнения имеются. Некоторые горячие головы вообще спалить ее предлагают. Врагам для острастки.
– Каким еще врагам?
– Внутренним, вестимо.
– Не спешите. Лет через тридцать пять ее внешние враги спалят. Но уж зато основательно.
– То ли ты умствуешь, то ли ты глумствуешь… Впрочем, вольному воля, – вздохнул Бизяев. – Ты оружие сдал?
– Я его и не брал. Стараюсь не пользоваться. Сам знаешь, мое оружие – перо.
– Тем не менее позволь тебя обыскать. У нас тут что ни день, то покушение. Одни Бруты кругом.
– Сделай милость… Разве мог я прежде предположить, что потомок столбовых дворян будет в моих портках шарить? Сие мне как бархат по сердцу.
– Не юродствуй, прошу тебя. – Со стороны могло показаться, что Бизяев проводит обыск спустя рукава, но на самом деле он действовал осмотрительно и толково, даже стельки сапог заставил вынуть.
– Не забудь ему в ноги поклониться, – сказал Бизяев, когда обыск завершился. – Очень меня этим обяжешь.
«Ему» опять прозвучало со значением.
Они двинулись через анфиладу пустых покоев, выглядевших сравнительно прилично, если не считать ободранных со стен шпалеров да обезглавленных статуй. Вскоре впереди послышалось церковное пение. Запахло воском и ладаном.
– Часовенку домашнюю сладили. – Бизяев перешел на шепот: – На литургию при наших заботах особо не наездишься, а псалмы послушать – для души всегда утешно… Помолиться не желаешь?
– А надобно?
– Кому как… Сейчас время такое, что в любую минуту можно перед богом предстать. Сам-то я молюсь бесперестанно…
– Вот и помолишься за меня, ежели живым отсюда не выйду. Заодно свечку поставишь за упокой души раба божьего Ивана.
– Помолиться не в тягость. – Бизяев как-то странно ухмыльнулся. – Да только об заклад могу побиться, что тебя однажды уже отпевали.
– То другого Баркова отпевали. Брата троюродного, который из псковской ветви.
– Зачем же, спрашивается, псковского Баркова в Москве отпевать? Да еще в Вознесенском соборе.
– Кто я тогда – оборотень? Выходец с того света? Вурдалак?
– Тихо! – Бизяев приложил палец к губам. – Не богохульствуй в святом месте.
В двухсветном большом зале была устроена молельня – скромная, без алтаря. Зато икон и свечей имелось в избытке. Служили по старому обряду, хотя и не сказать чтобы очень усердно.
Предназначалась молельня для одного-единственного человека, но царь – пусть даже и самозваный – средь бела дня с богом уединиться не мог. На то христианину ночь дадена.
Вокруг Пугачева, которого Барков из задних рядов разглядеть не мог, сгрудились атаманы, полковники, советники, писаря, порученцы, вновь назначенные московские старшины и всякий приблудный сброд вроде юродивого Федьки Драча, гремевшего ржавыми веригами и подвывавшего громче, чем сам протодьякон.
Наконец царский духовник возвестил многократное «Аллилуйя!», и все присутствующие принялись прилежно креститься, преклонять колени и лобызать иконы, кому какая была больше по нраву.
Барков, оставаясь на прежнем месте, мял в руках шапку. Бизяев, отступив назад, напряженно дышал ему в затылок. Нет, нелегкая тому досталась служба, хотя, возможно, и прибыльная.
Вскоре людей в часовне поубавилось, и Барков по спине опознал Пугачева, одетого в расшитый серебром и золотом старинный кафтан, сохранившийся, наверное, еще со времен царя Алексея Михайловича.
Самозванец беседовал о чем-то с громадным, дикого вида хамом, рожа которого состояла как бы из трех основных частей – дремучей бороды, людоедской пасти и медвежьих глазенок, при том что нос отсутствовал напрочь. Имелось, правда, еще и несокрушимое, как булыга, чело, но его сильно портило выжженное клеймо «Вор». Это был знаменитый душегуб Афонька Хлопуша, для которого в прежние времена на самой строгой каторге строили еще и отдельное узилище.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});