Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не было бы лучше, – сказал он, – воспользоваться сегодня моими скудными умениями? Поистине, добрый сэр, нам стоит приложить немало усилий, чтоб дать вам силы и бодрость для завтрашней проповеди о выборах. Люди ждут от вас великих слов, понимая, что на следующий год их пастор может покинуть их.
– И отойти в мир иной, – ответил священник с блаженным смирением. – Лучший, если на то будет воля Небес, потому что я едва ли могу представить, что сумею вести за собой паству еще один год! Но что касается ваших лекарств, добрый сэр, то в нынешнем моем состоянии я в них не нуждаюсь.
– Рад это слышать, – ответил лекарь. – Возможно, мои лекарства, так долго напрасно предлагаемые, наконец-то начали давать должный эффект. Если бы я действительно смог исцелять, то был бы счастлив и искренне принимал заслуженную благодарность Новой Англии!
– Сердечно благодарю, мой бдительный друг, – ответил преподобный мистер Диммсдэйл с печальной улыбкой. – Благодарю и могу лишь прославлять ваши добрые дела в моих молитвах.
– Молитвы доброго человека дороже золота! – Роджер Чиллингворc развернулся, чтобы уйти. – Да, ведь это ходовая монета в Новом Иерусалиме, с клеймом самого Царя Небесного на ней!
Оставшись в одиночестве, священник позвал слугу и попросил обед, который проглотил с невероятным аппетитом. Затем, швырнув уже написанные листы Проповеди в камин, он начал заново и писал их в таком порыве эмоций и мыслей, что поражался собственному вдохновению. Он мог лишь удивляться, что Небо ниспослало столь великую и торжественную музыку своих пророков звучать посредством настолько грязной органной трубы, как он. И все же, оставив эту загадку решаться без него, или же продолжать быть нерешенной, священник продолжал свой труд в искренней спешке и восторге.
Ночь пролетела, словно Пегас, которого он оседлал, утро пришло и заглянуло, краснея, сквозь занавески, золотой луч последнего рассвета проник в кабинет и ослепил глаза священника. Он все сидел, с пером в руках и с огромным, неизмеримым следом исписанных страниц за спиной!
21
Выходной день в новой Англии
Утром того дня, когда новый губернатор получал свою должность из рук людей, Эстер Принн и маленькая Перл вышли на рыночную площадь. Та уже была заполнена ремесленниками и прочим простонародьем из числа горожан, среди которых, однако, мелькали грубые фигуры, чья одежда из оленьих шкур говорила об их принадлежности к каким-то лесным поселениям, разбросанным вокруг маленькой столицы колонии.
В этот всеобщий выходной, как и во все иные дни минувших семи лет, Эстер была одета в платье из грубой серой ткани. Не только его цвет, но и что-то неуловимое в крое создавало эффект, благодаря которому она практически исчезала из виду, не привлекая внимания, однако алая буква возвращала ее из неразличимых сумерек, представляя ее в собственном свете морального унижения. Ее лицо, так давно знакомое горожанам, выражало мраморное спокойствие, к которому все так привыкли. Оно было как маска или, скорее, застывшее спокойствие черт мертвой женщины, подчеркивающее этим ужасным подобием тот факт, что Эстер была мертва для любого проявления людской симпатии, отстранена от мира, в котором до сих пор обитала.
Возможно, только в этот день на лице ее появилось выражение, раньше не виданное, но недостаточно яркое, чтобы его различить; разве что сверходаренный зритель вначале прочитал ее сердце, а затем уже искал соответствующие изменения в чертах ее лица. Подобный проницательный зритель мог бы узнать, что, несколько ужасных лет выдерживая взгляды общества как необходимость, наказание, требование суровой религии, теперь, в последний раз, она встречала их свободно и по своей воле, чтобы превратить причину долгой мучительной боли в некий триумф. «Взгляните же в последний раз на алую букву и ее носительницу! – могла бы сказать людям их жертва и бесплатная служанка, каковой они ее считали. – Еще немного, и вам до нее не добраться! Еще несколько часов – и глубокий таинственный океан поглотит и спрячет символ, которому вы велели гореть на ее груди!» Но мы не погрешили бы против людской природы, отметив в Эстер противоречивое и глубоко сокрытое чувство сожаления, испытанное ею в тот самый миг, когда она была так близко к избавлению от боли. Возможно, то было непреодолимое желание испить последний, долгий, удушающий глоток из чаши с полынью и алоэ, вкусом, которым были отравлены почти все годы ее женственности. Вино жизни, с нынешнего момента представленное ее губам, должно было быть богатым, вкусным, волнующим и подаваться в золотой чаше, иначе она так и осталась бы истощенной и утомленной неизбежным послевкусием долгой горечи, а новое сильное питье сделало бы его еще горше.
Перл была окутана воздушной игривостью. Невозможно было догадаться, что это яркое солнечное видение обязано своим существованием столь мрачной серой тени; или что та фантазия, которая сумела создать сочетание великолепия и тонкости в изумительном детском платье, достигла цели куда более сложной в совершенной непримечательности одеяния Эстер. Платье, столь подходившее маленькой Перл, казалось ее продолжением, неизбежным развитием и внешней демонстрацией ее личности, неотъемлемой, как многоцветные крылья для бабочки или глубокий оттенок лепестков для цветка. Как в случае с ними, так и с ребенком, платье составляло единое целое с ее природой. В этот знаменательный день ее поведение отличалось особой живостью и непоседливостью, более всего напоминая мерцание бриллианта, рассыпающего искры в ответ на пульс в груди, которая им украшена. Дети всегда ощущают волнение тех, кто привязан к ним, особенно когда это касается проблем или грядущих перемен в делах домашних; а потому Перл, которая была драгоценностью на взволнованной материнской груди, выдавала своими эмоциями те чувства, которых никто не мог различить на мраморном безразличии маски Эстер.
Эта кипучая энергия заставляла ее порхать рядом с матерью, как птичка, вместо того, чтобы идти обычным шагом.
Она постоянно разражалась криками дикой, бессловесной и иногда пронзительной мелодичности. Когда они достигли рыночной площади, девочка стала еще беспокойней, различив толкотню и шум этого оживленного места, обычно напоминавшего скорее широкую и пустынную лужайку перед молельным домом, нежели центр городской торговли.
– Мама, что здесь происходит? – воскликнула она. – Почему все эти люди сегодня бросили работу? Сегодня весь мир собрался играть? Смотри, вон кузнец! Он вымыл свое закопченное лицо и нарядился в воскресную одежду, а выглядит так, словно с удовольствием радовался бы, если бы этому кто-нибудь его научил! А вот мистер Брекетт, старый тюремщик, кивает мне и улыбается. Почему, мама?
– Он помнит тебя совсем малышкой, дитя, – ответила Эстер.
– Он не должен мне из-за этого улыбаться, старый, мрачный старик с отвратительным взглядом! – сказала Перл. – Тебе он может кивать, когда захочет, потому что ты одета в серое и носишь алую букву. Но смотри, мама, сколько странных людей, и индейцы, и даже моряки между ними! Зачем они все пришли к нам на рыночную площадь?
– Они ждут шествия процессии, – сказала Эстер. – Ждут, когда губернатор и члены городского магистрата пройдут мимо, а с ними священники, и все важные и почтенные люди, и солдаты, которые будут маршировать под музыку перед ними.
– А наш пастор там будет? – спросила Перл. – Он протянет мне обе руки, как тогда, у ручья, когда ты меня к нему привела?
– Он будет там, дитя, – ответила ей мать, – но он не станет приветствовать тебя сегодня, и ты не должна приветствовать его.
– Какой он странный скучный человек! – пробормотала девочка как бы самой себе. – В темноте ночи он зовет нас к себе и держит нас за руки, тебя и меня, как когда мы стояли вон на том эшафоте! И в глухом лесу, где нас слышат только старые деревья, а видит лишь кусочек неба над головой, он говорит с тобой, сидя на замшелом стволе! А потом целует меня в лоб, да так, что маленький ручей с трудом это смывает! Но тут, в солнечный день, среди других людей он нас не знает и мы не должны его узнавать!
– Замолчи, Перл! Ты совершенно не понимаешь, в чем тут дело. Не думай о священнике, следи лучше за собой и посмотри, как радостны сегодня все лица. Дети пришли из школ, взрослые из своих мастерских и с полей, чтобы радоваться, потому что сегодня новый человек начинает ими править, а потому – как свойственно людям со времен первого собрания нации, – они будут радоваться и веселиться, словно пришло наконец золотое время для нашего бедного старого мира!
Как и сказала Эстер, непривычная веселость озаряла лица людей. В это радостное время года – как тогда, так и в течение большей части последующих двух веков, – пуритане выжали из себя всю радость и публичное веселье, которые считали допустимыми для грешной людской природы; а потому, развеяв привычную суровость на время единственного выходного, казались чуть менее мрачными, чем большинство иных обществ бывает в период великих бедствий.