Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тваком тоже довольно аккуратно навещал Джонса и тоже считал изголовье больного весьма подходящим местом для назиданий. Тон его речи был, однако же, более суровым, чем у мистера Олверти; он говорил своему ученику, что тот должен смотреть на свое увечье как на кару небесную за грехи и что ему надлежит каждодневно на коленях воссылать благодарения за то, что он сломал только руку, а не шею, каковая, наверное, сохранена для другого случая, и случай этот, надо думать, ждать себя не заставит. Он, Тваком, часто удивлялся, почему никакое наказание не постигло Джонса ранее; однако отсюда надо сделать вывод, что десница божия карает хоть иногда и не скоро, но неуклонно. Он советовал ему также ожидать с полной уверенностью еще горших бедствий, которые запоздали, но постигнут закоснелого грешника с такой же неизбежностью, как и это.
— Бедствия эти, — говорил богослов, — могут быть предотвращены лишь глубоким и чистосердечным раскаянием, на какое нельзя надеяться и какого нельзя ожидать от беспутного юноши, развращенного, боюсь я, до мозга костей. Мой долг, однако, увещевать тебя к такому раскаянию, хоть я и прекрасно знаю, что все увещания останутся тщетны и бесплодны. Но libera vi animam meam[82]. Никто не может обвинить меня в нерадении, хоть в то же время я с величайшим прискорбием вижу, что ты прямой дорогой идешь к бедствиям в сей и к погибели в будущей жизни.
Сквейр разглагольствовал совсем в другом духе. Он говорил, что такая случайность, как перелом руки, не стоит внимания мудреца и что ум наш вполне примиряется с такими несчастьями, когда мы рассудим, что они постигают мудрейших из людей и, несомненно, служат для блага человечества. Это простое злоупотребление словами — называть бедствиями вещи, нисколько не нарушающие нравственной гармонии, ибо физическая боль — самое худшее последствие таких случайностей — достойна полнейшего презрения. Он приводил много подобных сентенций, извлеченных из второй части Цицероновых «Тускуланских исследований»[83] и из великого лорда Шефтсбери[84]. Раз он, разгорячившись, даже прикусил себе язык, и так больно, что не только принужден был прекратить свою речь, но в сердцах еще пробормотал какое-то ругательство. Хуже всего было то, что присутствовавший при этом Тваком, который считал все подобные теории языческими и безбожными, воспользовался случаем и объявил, что это не иначе как кара божия. Замечание было сделано с таким злорадством, что философ, и без того раздосадованный тем, что прикусил себе язык, потерял всякое самообладание и, не будучи в состоянии излить гнев свой в словах, вероятно, нашел бы более действительное средство мщения, если бы невмешательство хирурга, к счастью, оказавшегося в комнате, который водворил мир в ущерб собственным интересам.
Мистер Блайфил посещал своего друга редко и никогда не являлся один. Сей достойный молодой человек, впрочем, выражал на словах большое участие к Джонсу и крайнее прискорбие по поводу постигшего его несчастья, но тщательно избегал всякого близкого с ним общения, опасаясь, как он часто намекал, за чистоту своей нравственности; по этому случаю у него постоянно было на языке изречение Соломона о дурном обществе. Не то чтобы он был столь же суров, как Тваком, ибо всегда выражал надежду на исправление Тома; беспримерная доброта, проявленная в настоящем случае дядей, говорил он, должна привести его к таковому, если он не совершенно погибший человек; однако в заключение замечал, что если мистер Джонс и после этого нагрешит, то он, Блайфил, не произнесет больше ни слова в его защиту.
Что же касается сквайра Вестерна, то он редко покидал комнату больного — только в тех случаях, когда выезжал на охоту да сидел за бутылкой. Подчас даже и пиво он пил у Джонса, и тогда стоило немалого труда уговорить его не принуждать Джонса делить с ним бутылку, ибо ни один шарлатан не приписывал своему снадобью такой универсальной целебной силы, как сквайр пиву, которое, по его словам, действовало сильнее целой аптеки. Впрочем, после долгих просьб его удалось отговорить от пользования больного этим лекарством, зато невозможно было удержать сквайра от серенад на охотничьем роге, которые он задавал под окном своего пациента каждое утро перед выездом в поле, и он не отказался также от своей привычки входить в комнату с охотничьим кликом «хэло!», не обращая никакого внимания, спит ли больной или нет.
Это шумное поведение, чуждое, однако, всякого дурного умысла, к счастью, нисколько не повредило Джонсу и было щедро вознаграждено посещением Софьи, которую сквайр привел к больному, как только тот начал вставать с постели. Через короткое время Джонс уже мог провожать ее до клавикордов, и она любезно соглашалась по целым часам услаждать его превосходнейшей музыкой, прерывая ее только по требованию сквайра, когда тому приходила охота послушать «Сэра Саймона» или другую из своих любимых песенок.
Несмотря на все старания Софьи наблюдать за собой как можно строже, она не в силах была подавить прорывавшихся порой знаков своего чувства, — ибо любовь может быть уподоблена болезни также и в том, что когда ей не дают выхода в одном месте, она обязательно пробивается в другом. О чем молчали уста Софьи, то выдавали ее глаза, румянец и множество едва заметных невольных движений.
Однажды, когда Софья играла на клавикордах, а Джонс слушал, в комнату вошел сквайр, крича:
— А я выдержал из-за тебя баталию с этим толстым попом Твакомом, Том! Он только что сказал Олверти в моем присутствии, что сломанная кость — это ниспосланная тебе небесная кара. «Враки, говорю, как это может быть? Ведь он сломал руку, когда спасал девушку!» Вот сморозил! Тьфу! «Да если мальчик в чем-нибудь не проштрафится, то попадет на небо скорее, чем все попы на свете! Ему гордиться надо своим поступком, а не стыдить его!»
— Полноте, сэр, — отвечал Джонс, — тут нечем гордиться и нечего стыдиться; но если я спас мисс Вестерн, то всегда буду считать это счастливейшим событием в моей жизни.
— И за это натравливать Олверти на тебя! Если бы не бабьи юбки на этом попе, задал бы я ему трепку! Потому что я люблю тебя сердечно, паренек, и разрази меня гром, если я не сделаю для тебя всего, что в моей власти! Выбирай себе завтра любую лошадь в моей конюшне, только не Рыцаря и не Мисс Слауч.
Джонс поблагодарил сквайра, но отказался от подарка.
— Ну так возьми гнедую кобылу, на которой ездила Софья, — не унимался сквайр. — Она стоила мне пятьдесят гиней, и этой весной ей будет только шесть лет.
— А по мне, если б она стоила хоть тысячу гиней, — с жаром воскликнул Джонс, — я отдал бы ее собакам на растерзание!
— Фу! Фу! — вознегодовал Вестерн. — Неужели за то, что она сломала тебе руку? Забудь и прости ей. Какой же ты после этого мужчина, если сердишься на бессловесное животное!
Тут вмешательство Софьи прекратило разговор: девушка попросила у отца позволения поиграть ему, а в этой просьбе он ей никогда не отказывал.
Софья в продолжение только что изложенного разговора не раз менялась в лице; видимо, она объясняла раздражение и гнев Джонса на кобылу совсем другими причинами, чем ее отец. Она была в явном возбуждении и играла так невыносимо плохо, что если бы Вестерн вскоре не заснул, то он непременно заметил бы это. Но Джонс бодрствовал, и его слух был напряжен не меньше, чем зрение; он сделал кое-какие наблюдения и, сопоставив их со всем тем, что случилось ранее и уже известно читателю, и мысленно охватив взором все эти мелочи, пришел к твердому убеждению, что в нежном сердце Софьи не все благополучно. Многие молодые джентльмены, несомненно, будут крайне удивлены, почему он не догадался об этом гораздо раньше. Если хотите знать правду, так это объяснялось его застенчивостью и недостаточной предприимчивостью при виде авансов молодой дамы — недостаток, от которого можно излечиться только ранним городским воспитанием, вошедшим ныне везде в большую моду.
Всецело завладев умом Джонса, мысли эти произвели в нем большое смятение, которое в натуре, не столь чистой и твердой, могло бы в таком возрасте привести к весьма опасным последствиям. Он ясно сознавал высокие достоинства Софьи. Ему чрезвычайно нравилась внешность девушки, он дивился ее способностям и нежно любил в ней доброту. В действительности же, никогда не лелея мысли обладать ею и ни разу не дав волю своему влечению, он был влюблен в нее гораздо сильнее, чем сам о том подозревал. Сердце раскрыло ему эту тайну в тот момент, когда оно его уверило, что обожаемый предмет отвечает ему взаимностью.
Глава III,
о которой люди без сердца подумают: мною шуму из ничего
Читатель, может быть, вообразит, что чувства, пробудившиеся теперь в Джонсе, были так сладки и так приятны, что скорее могли вызвать в его душе радостную безмятежность, чем породить какое-нибудь из только что упомянутых опасных следствий; в действительности, однако, чувства этого рода, несмотря на всю свою сладостность, отличаются при своем появлении весьма бурным характером и действуют далеко не усыпительно. Кроме того, в настоящем случае некоторые обстоятельства придавали им горечь и, смешиваясь с более сладкими ингредиентами, составляли в целом микстуру, которая может быть названа горько-сладкой; если ничего не может быть неприятнее для вкуса, то, в метафорическом смысле, ничего не может быть несноснее для души.
- Солдат всегда солдат. Хроника страсти - Форд Мэдокс Форд - Классическая проза
- Другой дом - Генри Джеймс - Классическая проза
- Базар житейской суеты. Часть 4 - Уильям Теккерей - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза
- Маэстро Перес. Органист - Густаво Беккер - Классическая проза