И вдруг старик раздвинул пушистую белизну усов в добродушной улыбке — такой широкой, что даже малозубые десны старика показались на свет.
— Не думай, я ой как редко разрешаю себе засматривать в сокровенное, — сказал волхв. — За ради каждой безделицы тревожить чужие умы и бесчестно, и опрометчиво: свой собственный надорвешь. Это уж в случаях совершенно… Ну, ты понял… Или когда нужно беспромедлительно дознаться всю подноготную человека, от коего может зависеть почти непосильно многое… уяснить нужно, совладает ли он со своим предназначеньем, а времени мало… как вот теперь…
«Ну, спасибо, — подумалось Кудеславу. — Утешил…»
А обстоятельный неспешный рассказ уже снова журчал, будто ручеек на мелких камнях…
«…наш берег время-реки обитаем людьми-человеками да всевозможнейшей житью и нежитью. Причем великое множество здешних тварей труднопознаваемо не только для отдельных людей, но даже для целых племен. Тако же обстоит и с богами, кои правят нашим миром.
Боги многолики: в разные времена и в различных странах одни и те же являлись людям под несхожими именами.
Возьми, для примера, наречья своих вятичей и приднепровских полян; возьми другие схожие молви. И возьми маленькую зверушку белку. Как только ее ни кличут племена, ведущие родство от прадавних одноязыких братьев: и тебе векша, и мысь, и веверица…
Да, так то зверь, малая плотская тварюшка.
А божества?
Божества, каждое из которых неисчислимое множество раз воплощалось в неподобные одно другому подобия? Боги, каждая частица непостижимо сложной сути которых имеет собственное, отличное имя? Причем некоторые из тех имен выговаривать вслух опасней, чем шею подставлять под топор…
С векшею просто: шкурку, небось, всяк узнает, как бы ни называл. А с богами-то как же?
Молчишь? То-то…
Виною всему беспокойство человеческого ума. Стремление навести лад в недоузнанном-недопонятом. Да как навести-то! Все едино, что, усмотрев в мурашиной куче сходство с людским жильем, вымести и выцарапать по такому усмотренью ненужное, сотворив из нее подобие града со многими избами да стеной-огорожей. Вымести, стало быть, выцарапать да возрадоваться: вот теперь-то и ладушки, теперь-то все сделалось, как надлежало стать. А что мурашей от тех ладушек дождями поутопит да морозами повыстудит — то словно и невдомек. До немыслимого уже доупорядочивались: в иных краях утвердилась вера, будто бог вовсе один-одинешенек.
Да, мураши… Сообразно человеческому ладу им жить невозможно, а возможно лишь прозябать да вымереть напрочь. Но и коли человеки вздумают учинить у себя мурашиный лад — будет то же.
И еще: когда ладу-порядка мало, жизнь не в жизнь. Когда же его ЧЕРЕСЧУР, такое ничем не лучше, нежели сплошное безладье.
Если людям совсем не станет ни везенья, ни подмоги от богов да от Навьих — будет беда. Если же человекам ВО ВСЕМ станет случаться удача за единственно лишь требы да угожденья богам — то будет беда еще худшая. Потому что люди станут не люди, а хуже скота либо верных дворовых псов при якобы добрых богах. Впрочем, добра в отдельности ото зла не бывает, как не бывает и зла в отдельности от добра…»
Корочун примолк, словно задумавшись, что говорить далее.
Именно «словно».
Хранильник не двинулся с места, не повернул головы, лишь взгляд его, прежде рассеянно шаривший по столешнице, вдруг немыслимо отвердел — будто бы чуть подрагивающий от напряжения стальной прут уперся в чистые скобленые доски. И одновременно с этим Кудеслав еще раз ощутил ползущую по спине знобкую сырость, вновь почуял тот же похожий лишь сам на себя вкрадчивый запах муторного, делящего душу надвое бреда…
Медленным змеиным движением изогнув сутулую спину, волхв (куда только подевалась его дряхлая немощь!) полоснул по лицу Мечника изморозной сталью быстрого взгляда, и вятич с полунамека понял: опасность рядом, снаружи, отделяет от нее лишь затворенная на ночь оконная ставня. И еще понял Кудеслав, что хлипка и совсем ненадежна эта преграда — оконный затвор в любое мгновение может с треском продавиться внутрь, и на стол да на сидящих за ним обрушится НЕЧТО.
Качались, плыли перед Мечниковым взором окаменелое в смертной тревоге лицо волхва и уходящая в никуда хмурая даль; ощущение ровной шершавости под босыми ногами мешалось со звучным хлестаньем стеблей-батогов по крепкой сапожной коже…
Конечно же, не преднамеренно, а по какому-то внезапному наитию-озаренью Кудеслав разбудил в цепенеющем уме бесконечную и бессмысленную песню из тех, что певали его сородичи за тяжким трудом долгой безроздышной гребли.
Как у матушки ОкиКрутояры высоки…Как у бабки ВолглыБерега вологлы…Э-гей, греби веселей…Как во прадеде ХвалынеВся вода горшей полыни…Э-гей, греби веселей…Греби веселей… Э-ге-гей…
Заунывная, тягучая вереница нижущихся одно к другому слов. Такое даже глупостью трудно назвать. Глупость — это когда не сполна разума, а тут ведь мало что «не сполна», тут разум и не спотыкался.
Но — поди знай наперед! — именно такая вот недоглупость и оказалась спасительницей-выручалкой. Будто занавесью отгородила она Кудеславов ум от невесть чьих дурных насланий.
Конечно, занавесь не стена. Страх, оцепененье, бред наяву — все это не сгинуло до конца, но ослабло, сделалось отличным от истинной яви.
Продолжая твердить про себя гребцовскую околесицу, Кудеслав осторожно покосился туда, где лежал на полу его меч. Краем глаза вятич приметил и выпученные, утратившие всю свою красу очи бледной до синевы Любославы, и напряженное лицо медленно поднимающегося на ноги Остроуха… Внезапно по-дурному заорал, зашебаршился на Любославиных коленях сонный малец — его корчи да вопли длились не более мига и столь же внезапно стихли, сменились мерным дыханием тягостной обморочной дремы…
Остроух наконец утвердился на подрагивающих ногах. Не отрывая тревожного взгляда от приковавшей общее внимание ставни (в трепетном свете очага, плошек и лучин казалось, будто ставня эта слегка пошевеливается), парень потянул руку к прислоненному возле входных ступеней топору-колуну.
Волхв, словно бы спиной увидавший движенья своего выученика, яростно затряс над головой костлявым ссохшимся кулачком — не оборачиваясь, торопливо дергая другой рукою острый ведмежий зуб, подвешенный к охватившему старческий лоб ремешку.
Но, возможно, трясенье хранильникова кулака предназначалось не одному Остроуху. Возможно, дряхлый волхв сумел предугадать оплошку вятича Кудеслава… если, конечно, это, случившееся, впрямь следовало посчитать оплошкой.
Не уследил-таки Мечник за своим вроде бы взятым на крепкую привязь воображением; и оно, почуяв внезапную слабину, с непрошеной яркостью вырисовало то, к чему изготовилось Кудеславово тело.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});