В вестибюле толпились фашисты со своими девицами, но ни Веры, ни Эльвиры Толя не увидел.
«Наверно, билетов не достали, — подумал он. — Ну и хорошо, матери спокойней».
Зазвонил звонок, и Семенов стал подниматься по лестнице. Он не раз бывал в этом клубе, и каждый раз на галерке. Сегодня он оказался среди полицаев и немецких автоматчиков, поставленных для наблюдения за зрительным залом сверху. Оглядев своих соседей, Семенов свесился через плюшевый барьер. В зале было много серого и черного. В сером — солдаты германской армии, в черном — эсэсовцы. Русских было очень мало, до удивления мало. В ложах справа и слева было сплошь черно: черные мундиры с серебряными погонами, шнурками, значками и другими финтифлюшками.
Немцы — народ дисциплинированный. Все сидели на своих местах задолго до третьего звонка. Вскоре заиграла музыка и медленно поднялся занавес.
На сцену вышел маленький усатенький человечек, в котором Семенов с удивлением узнал продавца из магазина «Спорт и фото». Усатик произносил речь от имени русского населения города Колыча, но Семенов его не слушал, потому что говорил тот вещи довольно известные, вещи, о которых постоянно говорили репродукторы городской сети. Единственное, что отметил Семенов, — наиболее важные и подлые приказы читал по радио именно этот человек: он узнал его голос.
Бургомистр говорил слишком долго, и поэтому аплодировали ему не сильно. В ложах справа и слева едва подносили ладонь к ладони, не хотели уставать.
«Наверно, очень большое начальство», — подумал Семенов.
Потом на сцену вышел Леонард Физикус, ведя за руку усталую мартышку. Он показывал фокусы, которые Толя видел несколько раз. По очереди с мартышкой Физикус доставал из большой вазы разные предметы. Их было так много, что уместиться в вазе они явно не могли. Весь город знал, что их подсовывают сзади или через люк в полу. Сегодня Физикус и мартышка достали из вазы живую курицу, двух кроликов, белую мышь, несколько цветастых платков, колоду игральных карт, пару белых голубей и, наконец, огромный шелковый флаг со свастикой. Торжественно установив флаг на авансцене, Физикус удалился под звуки марша. Зрители долго аплодировали флагу, а когда кончили, то опять появился Физикус.
На шее дрессировщика висел огромный удав. То ли в предчувствии наступающей зимы, собираясь впасть в спячку, то ли из-за плохого питания, то ли из-за отсутствия репетиций, удав никак не хотел обвиться вокруг хозяина. Физикус нервничал, потел, втаскивал удава на свои покатые плечи. Наконец удав обвился вокруг дрессировщика и грустно свесил голову над оркестровой ямой.
— Вот он — страшный удав коммунизма! — воскликнул Физикус. — Удав коммунизма душил нас, но пришли освободители — немецкая армия — и вызволили нас из беды! Ура!
Удав выпустил Физикуса, тот шагнул к рампе и низко поклонился.
— Вот гад! — довольно громко прошептал Семенов, позабыв, что рядом полицаи.
Ведь совсем недавно этого самого удава Физикус показывал на утреннике в этом самом клубе, но называл его тогда «удавом капитализма».
Аплодисменты были жидкие. В ложах совсем не аплодировали, даже рук не поднимали. А Физикус все кланялся, переходя из одного угла сцены в другой. Кланялся он снисходительно, будто все просят его повторить замечательный номер с удавом, а он медлит — может быть, и повторит, а может, не захочет.
В тот момент, когда аплодисменты вовсе иссякли и Физикус направился к кулисам, в ложе справа от сцены полыхнул взрыв. Следом, с интервалом в полсекунды полыхнула взрывом левая ложа. Тут погас свет, и в полной темноте рвануло еще три раза подряд в партере.
Выбраться из театра Семенову удалось не скоро.
У всех проверяли документы, а всех русских к тому же обыскивали. Семенов был вне подозрений, потому что сидел вместе с полицаями на галерке.
Он понимал, что мать уже знает о взрыве, и побежал не домой, а к ней в больницу.
ЗАЛОЖНИКИ
Доктора Катасонова вызвали из дому.
Лев Ильич молча оделся, принципиально не спрашивая, что произошло, кто в кого стрелял. И по дороге в больницу, и готовясь к работе в операционной, он спрашивал только о количестве раненых, о тяжести ранений, отдавал распоряжения о первой помощи, о размещении в палатах, об очередности подготовки больных к операции. Он видел, что кто-то из нянечек и медсестер рвется рассказать ему о диверсии в клубе, и предупредил это.
— Меня не интересует политика. Есть, слава богу, разделение труда. Одни стреляют, другие лечат раненых. Мне поздно интересоваться чужими делами… Наталья Сергеевна, будьте любезны, кто у нас первый на очереди.
Наталья Сергеевна знала, что больные здесь отличаются не по именам, фамилиям, полу или возрасту, а по ранениям или заболеваниям.
— Я думаю, ранение мягких тканей спины, осколками задета бедренная кость и предплечье, — сказала она.
— Тяжелее нет?
— Этот — самый тяжелый.
В городскую больницу доставили только русских. Военнослужащих гитлеровской армии и офицеров СС отправили в загородный госпиталь, расположившийся в бывшем детском санатории. Говорили, что всего пострадало около шестидесяти человек, убитых более двадцати, среди них трое русских полицаев, охранявших ложи начальства.
Среди тяжелораненых русских оказался и Леонард Физикус — Иван Митрофанович Пузайчук. Это о нем говорила Льву Ильичу Наталья Сергеевна, его первого и положили на операционный стол.
Дрессировщик был бледен и слабо стонал. Рана в предплечье оказалась не опасной, хуже было с мягкими тканями бедра, с тем самым местом, которое, как говорится, ни самому посмотреть, ни людям показать. Леонард Физикус лежал ничком на операционном столе, доктор Катасонов обрабатывал рану: в ней было много заноз — осколков деревянного настила сцены.
— Заморозьте меня, заморозьте, — просил Физикус. — Я не переношу физических страданий, я умру от них.
Доктор Катасонов будто и не слышал этих просьб. Во-первых, он знал, что больной не умрет, во-вторых, был хирургом старой школы и к обезболиванию прибегал лишь в самых необходимых случаях.
— Заморозьте меня, пожалуйста. Я этого не переживу, — со слезами умолял Физикус. — Разве вам трудно?!
Наталья Сергеевна жалела дрессировщика, хотя знала, что боль не такая уж сильная, а новокаина — средства для обезболивания — у них осталось мало. Наталья Сергеевна всегда жалела тех, кто жаловался.
Лев Ильич оперировал молча, но иногда чуть слышно хмыкал. Это он вспоминал про то, что и сам мог бы оказаться в клубе, и некому было бы его оперировать.