Тут же, прямо у Сретенского монастыря, Иоанн переоделся, сняв изрядно поднадоевшее к тому времени зерцало и облачившись в торжественный царский убор, надев Мономахову шапку, на плечи бармы, а на грудь крест, после чего пошел следом за митрополитом в Успенский собор, а уж оттуда во дворец.
Три дня ликовала Москва. Три дня пировали не только духовенство и воеводы, сидя у царя за богато накрытыми столами, но и все горожане. Гулять так гулять — и все три дня он щедрой рукой раздавал дары митрополиту, владыкам, осыпал наградами воевод, не забывая и особо отличившихся воинов.
— Чтоб ни одного печального лика близ меня не было, чтоб ни одного не удоволенного не осталось, — приговаривал он то и дело.
Угомонился Иоанн лишь к утру четвертого дня, да и то не сам, а после доклада рачительного Алексея Адашева, известившего государя, что токмо деньгами роздано не менее сорока тысяч рублев.
— А ты не ошибся? — переспросил ошеломленный услышанным царь. — Неужто и впрямь так много?
— Да тут у меня записано. — Адашев заглянул в свои пометы и доложил более точно: — Тридцать восемь тысяч и еще двести рублев.
— Вот! — поучительно произнес Иоанн. — Все ж таки почти на две тыщи меньше.
— Так ведь ты, государь, не токмо рублями одаривал, но и платьями, сосудами, доспехами, конями, — дополнил Адашев. — Их счесть тяжко, не один день нужон, но бархаты да соболя еще на десять тысчонок — поверь мне — непременно потянут, хотя скорее всего поболе. Все ж таки кубки да чаши не одни токмо серебряные, но и златые были, доспехи и вовсе изрядно стоят. Словом, на десяток точно вытянут.
— Это уже сорок восемь выходит?! — вновь ужаснулся Иоанн.
— И все это окромя вотчин, поместий и кормлений. Их ты тоже порядком раздал, — окончательно добил его Алексей Федорович.
— Славно повеселились, — растерянно произнес Иоанн.
Адашев хотел поначалу сказать, что надо бы того, закругляться с раздачами, но, глядя на поникшее лицо Иоанна, сделал благоразумный вывод, что тот и сам это прекрасно понял, и произнес совсем иное, более утешительное:
— Конечно, государь, такая победа дорогого стоит. Шутка ли — татарское царство одолели. Даже твой великий дед Иоанн Васильевич, кой требовал, дабы его чтили наравне с кесарем немчинским[115] и с султаном, царю крымскому челом бил, а тут… Пращур твой Димитрий Донской всего лишь отразил царя Мамая — ты ж царство завоевал. Сколь веков Русь страдала, сколь унижалась пред ними, и вот явился наконец царь, возмогший одолеть поганых, примучить и согнуть им выю, а кто не пожелал гнуться, так ты тем хребет сломил. И христианство от басурман защитил, и русских людей из неволи освободил, да сколь труднот превозмог. Так что каково торжество, такова и…
Вообще-то получалось, что он тем самым как бы поощряет царя на последующее мотовство, но Алексей Федорович и тут не ошибся. Начиная с четвертого дня царь больше не сделал ни одного подарка. Как отрезало. Да и некогда было Иоанну часы на пирах растрачивать. Вновь заседания в Думе забирали львиную долю времени, а вечером он с нетерпением спешил к милой супруге и маленькому сынишке с крохотным носиком-пуговкой, с которым так нравилось играться царю, поминутно бережно касаясь его и легонько проводя пальцем до самого кругленького кончика.
— Так ты ему весь нос к двум годам сотрешь, — подшучивала оживленная Анастасия, неспешно поправлявшаяся после родов. — Вона, глякось, и так одни дырки остались. Ужо я встану с постели, так отыму дите.
— Да я чуток, — винился Иоанн и вновь принимался за любимую забаву.
Эх, хорошо проводить время в тепле да неге, близ пышущей жаром гигантской печи, обложенной зеленоватой муравленой плиткой, особенно когда за тесными окошками вовсю завывают злобные метели, щедро засыпая мелким хрустким снегом поля, снега и дома. А уж потом как славно любоваться вокруг, окидывая взором окрестности, украшенные, будто невеста, белоснежным нарядом, сверкающим на солнце, подобно дорогой парче, сотканной сплошь серебряной нитью.
Зима в том году и впрямь выдалась на славу — снежная, но ласковая, не докучавшая лютыми морозами и в то же время без слякотных оттепелей. Давно не упомнят такой на Руси. И за все время в деревнях ни разу не видали выходящего из леса невысокого старика с белыми как снег волосами и длинной седой бородой, который бредет обычно невесть куда, закутанный в теплую белую одежу, но с непокрытой головой и с железной булавой в руке. Потому и морозов не было лютых. Известно, коль Зимника нет — много дров для печи не понадобится.
Когда Иоанн прибыл в Москву, Анастасия еще лежала после родов, блаженствуя от своего собственного маленького счастьица — и мужа не убили, и победил-то он всех, а она-то как вовремя расстаралась, подарив ему — ну словно в награду — наследника престола. Потому с крещением младенца немного затянули — очень уж ей хотелось тоже поприсутствовать при этом.
Если бы где-то рядом, как предлагал митрополит Макарий — давно бы окрестили, но Иоанн непременно хотел в Троицком монастыре, лелея надежду, что старец Артемий еще там, и желая видеть именно его в крестных отцах своего сына.
Едва она смогла встать с постели, как царь отправился с нею и с сыном в обитель Троицы. К сожалению, отца Артемия в ней уже не было. Собрав нехитрую котомку, включавшую каравай хлеба и десяток вяленых лещей, да еще пяток особо полюбившихся ему книг, старец ушел обратно к своей братии в глухие сосновые леса близ Белого озера. Обиженный на то, что Иоанн предпочел митрополиту какого-то там игумена, Макарий, сославшись на нездоровье, тоже отказался приехать, а потому Димитрия у мощей святого Сергия крестил Ростовский архиепископ Никандр.
К тому же Подкеларник Троицкого монастыря Левкий успел осуществить свое черное дело. Явившись на подворье Макария, он не только изложил суть беседы царя и старца, как ее слышал отец Андриан, но и кое-что добавил — для красоты слога — от себя. Главным же было то, что так и не расслышал, но домыслил келарь, включая ответ старца на предложение Иоанна возглавить церковь всея Руси. Более того, по словам Левкия, выходило, что слушал он все это самолично, а отец Андриан лишь способствовал уходу своего подчиненного в Москву, узнав об этой беседе от… самого Левкия.
Макарий молча выслушал наушника и отпустил, так и не сказав ни слова. После этого он не выходил из своей кельи целых два дня — размышлял. По всему выходило, что поведение Иоанна после возвращения из-под Казани было не чем иным, как наглым беззастенчивым притворством, а искренние горячие слова при встрече предназначались лишь для того, чтобы усыпить бдительность митрополита, и от этого Макарию становилось еще горше.