Брюннер усмехнулся и отпил еще коньяка, глядя перед собой в стену. — Поэтому прошу так же довериться и мне. Ведь я, как уже говорил, вхожу в ваше положение и понимаю вас. Выбор вашей жизни. Я тоже проходил через это и мне известно.
Дюмель сперва не понял, почему Кнут так говорит — он коротко дает понять о своем внимании к мужчинам. Но разве он не уединялся с той девушкой несколько минут назад? Третьего человека за перегородкой в той части кабинета нет. Получается, что Брюннер не прочь проводить время и с женщиной, и одинаково с мужчиной!
Еще тяжело переживающего раскрытие своей ориентации Констана осенило, едва он пришел к такому выводу. Это было написано на его лице, поэтому Кнут ухмыльнулся, положив ногу на ногу.
— Потому, доверяя вам, я знаю, что вы никому и ничего не расскажите, что было в этом кабинете между нами. Равно как и я кому-то. А девчонка, — Брюннер махнул на сдвинутые створки, — она уж точно ничего никому не расскажет, не знает французского. Связистка из отдела. Туповата в некоторых вещах как пробка. Не четвертый размер, но в постели ощущения дарит такие, что кровь долго не отливает.
Дюмель молчал, медленно потянувшись рукой к полу за упавшей шляпой и устраивая ее на коленях. Он осторожно поднял глаза на Брюннера.
— Не пугайте меня, Констан. Вы выглядите еще хуже, чем минуту назад. — Кнут дернул головой.
— Не стоит волнений за меня… Просто… всё это как-то… неожиданно и… я не понимаю — зачем… — Произнес он едва слышно.
— Чтобы вы поняли, что я не причиню вам вреда. Поверьте. Я могу за вами наблюдать, но я не нанесу вам удар.
Дюмель не поверил своим ушам. Всё происходящее в этом кабинете было для него шоком.
— Я не могу и не должен вызывать в Вермахте подозрения, что не традиционен в своем выборе к полу, иначе сейчас гнил бы где-то в камере или подыхал на фронте. Среди штабных от судьбы спрятаться можно, среди полевых — нет. Тебя в тот же день вычислят и примут карательные меры. Поэтому я здесь. Да я и не горел желанием участвовать в боях. В штабах спокойнее, безопаснее, к тому же легче контролировать ситуации на фронте и быстро их оценивать, здесь быстрые продвижения по карьерной лестнице, обучение квалификациям и вообще много возможностей быть незамеченным в том, что творишь. Мой отец тоже военный, только служит в авиации. Сейчас он на фронте. Он уважаем и любим, поэтому только ему я обязан службе в войсках Вермахта. Благодаря его стараниям меня, немного не подходящего по здоровью, приняли в гитлерюгенд. Вышел я оттуда роттенфюрером, продолжил обучение в военном училище, проучился полтора года, не закончив, — меня отправили на войну за формулировкой «подающий большие надежды, верный своим принципам, отличник и активист», опять-таки благодаря отцу, желающему воспитать во мне арийский непоколебимый дух. Месяца четыре я разъезжал по линии фронта, прикомандированный к одному офицеру старшим помощником, имея при этом очень низкое звание, когда вместо меня могли быть другие. Этого офицера убили в бою, а меня перенаправили к другому, который двигался не на восток, а назад, вглубь Франции. И вот я в Париже, возглавляю группу патрулирования восточной части города. Поэтому вы не ускользнете у меня из поля зрения, Констан. Вы со своим Богом смотрите высоко. А я — еще выше.
Повисло тяжелое молчание. Кнут снова отпил и поставил пустой бокал на стол, облокотившись о столешницу.
— Поскольку большую часть времени детства и юношества я находился в лагере среди одних мальчиков и мужчин, приходилось строить отношения с людьми одного со мной пола. Сперва завязывалось знакомство, оно превращалась в симпатию, а затем в дружбу. Казалось бы, дальше уже невозможно. Но, как водится в жизни, всё изменил случай. Мне было двенадцать, и как-то днем в качестве наказания за какую-то маленькую проделку я дежурил по комнатам в нашем кампусе. У всех были уличные полевые занятия, комнаты пустовали — я так думал. Но вдруг за одной дверью услышал шепот. Дверь была приоткрыта, в самом конце этажа, за углом, комната для старост групп. Я тихо подкрался, пригнулся и посмотрел в щель, думая, что там шалят ребята из младшей группы, которые сбежали с занятий и затеяли что-то, и сейчас я раскрою их и сдам вожатым. Но в комнате на одной кровати прямо у стены напротив, так что мне было всё видно, лежали двое парней семнадцати лет, один был моим старостой, и тесно прижимались друг к другу. Мой староста лежал сзади, за спиной второго, приник губами к его шее и одной рукой шевелил в его штанах, приспустив их, видимо, доставляя удовольствие, потому что тот тихо постанывал. Я наблюдал за ними с полминуты, онемев и не отводя взгляд, а когда мой староста приспустил свои брюки, а второй парень развернулся на кровати к нему лицом, я вдруг качнулся вперед, задев дверь, и она скрипнула. Я тут же вскочил и бросился бежать, не знаю, куда, лишь бы подальше отсюда, чтобы меня не избили. В ту минуту у меня даже не было мысли бежать к директору и рассказать всё увиденное — я просто уматывал прочь, боясь избиения. Но понимал, что не смогу, спасаясь, покинуть территорию лагеря, так что просто бежал в никуда, надеясь, что к концу дня вся эта ситуация замнется сама собой. Я выскочил через дверь, ведущей в задний двор, откуда тропа ведет к полю для занятий на открытом воздухе, как здесь меня настигли двое старост и приперли к стенке. Я плакал, закрыв лицо и голову руками, и парни били меня и угрожали: если я какой-либо живой душе проболтаюсь, они прикончат меня и подстроят мою смерть как несчастный случай, несмотря на то, что мой отец высокопоставленный и известный офицер.
Тогда и вообще после я никогда никому — даже своему отцу и лучшему на тот момент другу — не рассказывал об этом, но первые две недели после случившегося сторонился старост и был тихоней. Те, кажется, со временем тоже поняли, что я слово держать умею и неожиданно похвалили меня, что не проболтался. С того времени мой староста стал сближаться со мной как приятель. Через полтора года, в час выпуска из гитлерюгенда моего старосты, мне уже было четырнадцать и я сам переходил из группы юнгфольк в гитлерюгенд. В свой последний вечер нахождения в лагере староста подозвал меня и по секрету сказал, что хотел бы