Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сказал, что хотел бы взглянуть на здание, которое, по его словам, известно мне лучше прочих.
– Ладно, – сказал Стив. – Пойдем глянем, кто сейчас болтается в «Лужайке Ректора», ты проводил там кучу времени. А по дороге посмотрим, что я смогу вспомнить об этом здании. Ну вот, послушай. В прежние времена земля, примыкавшая к университету, называлась двором или лужайкой, так? Затем, под конец восемнадцатого века, президент Принстона Джонатан Уизерспун решил, благо он занимался античностью, присвоить полям вокруг Нассау-Холла наименование «кампус», что на латыни означает «поле», поэтому теперь территорию любого университета, где бы он ни находился, именуют «кампусом». Роскошно, а?
Я согласился: роскошно. Спокойствие, с которым я усваивал все эти сведения, похоже, радовало Стива.
– Теперь еще кое-что, – сказал он. – Имеется две теории насчет того, по какой такой причине лучшие университеты Америки объединены названием «Лига Плюща», так? Согласно одной, дело все в том, что каждый выпускник Принстона сажал перед Нассау-Холлом росток плюща. Традиция прервалась уже в нашем столетии, году в сорок первом, когда плющом зарос весь фронтон Нассау. Так что нынче те, кто закончил учебу, сажают плющ под памятной табличкой своего выпуска, за домом. Отсюда и «Лига Плюща», понимаешь? Из-за плюща.
– Не лишено резона, – согласился я. – Однако ты сказал, что теорий две.
– Верно. Вторая гласит, что поначалу, в середине восемнадцатого века, существовали только Гарвард, Йель, Принстон и… еще один, Корнелл или Дармут, по-моему. Всего четыре университета. А римская четверка образуется из букв I и V, вот их и называли «университеты-IV». Ай-Ви, Ivy – плющ, понимаешь?
– Эта теория мне нравится больше, – поразмыслив, сказал я. – Ну а тот дом, в котором я нынче проснулся? Как его?
– А, Генри-Холл, это студенческое общежитие на западном краю кампуса, мы называем его «Трущобой».
– Трущобой?
– Ага, хотя вообще-то оно довольно красивое. «Трущобой» – потому что от центра кампуса, где находятся столовые старшекурсников, путь до него вовсе не близкий. Но место отличное, оттуда рукой подать до Университетской площади, где «Магазин Принстонского университета», до театра «Макартни» и рынка «Уова», симпатичный такой рыночек. А это, – Стив указал на нарядное оранжевое здание перед нами, – как раз и есть студенческий центр «Лужайка Ректора». Ребята тут часто тусуются. В «Ротонде» можно поесть, поиграть, ну и так далее. Не узнаешь?
Я почти не слушал его, потому что из дверей здания вышло нечто, вернее, вышел некто, мне уж точно знакомый. Один только вид его сдвинул в моей голове запор здоровенного шлюза, и в нее хлынуло сразу все, как при горячей загрузке ОЗУ Джонни Мнемоника. Джонни Мнемоник… Киану Ривз… Киану Янг, доктор хилософии… Джейн… оранжевые пилюльки… Ко мне возвратилось столько всего сразу, что я убоялся перегрузки памяти.
– Дважды Эдди! – завопил я. – Господи, Дважды Эдди!
Дважды Эдди бросил на меня один-единственный взгляд и оглянулся назад, словно решив, что я обращаюсь к кому-то другому.
Я рванулся к нему.
– Черт возьми! – задыхаясь, сказал я. – До чего же я рад тебя видеть! Ну как ты? Есть у тебя хоть какие-то соображения насчет того, что за чертовщина с нами творится?
Он тупо уставился на меня:
– Прошу прощения?
Я положил руку ему на плечо:
– Брось, Эдди, не придуривайся. Это ведь ты, так? Я знал, что ты где-то здесь.
Эдди перевел взгляд на торопливо приближавшегося к нам Стива.
– Слушай, Майки, нам бы лучше двигаться дальше, – сказал Стив.
– Я знаю этого парня, – ответил я. – Тебя же Дважды Эдди зовут, так?
Дважды Эдди покачал головой:
– Извини, друг. Меня зовут Томом.
Его американский выговор привел меня в бешенство.
– Нет! – Я с силой тряхнул его за плечо. – Пожалуйста, не надо так со мной. Ты Эдвард Эдвардс, я знаю!
– Эй, успокойся, ладно? Да, мое имя Эдвард Эдвардс. Эдвард Томас Эдвардс, но тебя я совсем не знаю.
Стив аккуратно снял мою руку с плеча Дважды Эдди. Я скорее почувствовал, чем увидел, как он подает Эдди какие-то знаки за моей спиной. Скорее всего, пальцем по лбу стучит. Извините, пожалуйста, моего чокнутого друга.
– Да, но когда ты был в Кембридже, – в отчаянии выпалил я, – тебя звали Дважды Эдди. А любовника твоего Джеймсом Макдонеллом. Вы поругались, я подобрал твои диски. Помнишь?
Дважды Эдди побагровел и на шаг отступил от меня.
– Что за херня? Я тебя не знаю. И не хватайся за мою сумку, понял?
– Извини… – Я взъерошил пальцами мои короткие волосы. – Я не хотел… но разве ты не помнишь? Святой Матфей? Твоя коллекция дисков? Вы с Джеймсом жили в Старом Дворе, в Е4. В тот раз вы расплевались, но после помирились, и все было отлично.
– Мать твою, так ты меня пидором назвал? – Дважды Эдди, лицо которого было теперь уже алым, с силой толкнул меня в грудь.
Я врезался в Стива.
– Эй-эй-эй! – сказал Стив. – Забудь об этом, ладно? Это Майки, с ним произошел несчастный случай. Голову зашиб. И у него теперь память путается. Он ничего плохого сказать не хотел. Просто давайте все успокоимся, идет?
– Да? – откликнулся Дважды Эдди. – Тогда скажи ему, чтобы заткнул пасть насчет пидоров, идет? – а то я ему еще раз голову зашибу.
– Уфф! – выдохнул Стив, когда Эдди удалился. – Ты все-таки полегче, малыш. Такими словами направо-налево не бросаются.
– Но это же он, – сказал я, глядя Эдди в спину и отчетливо припоминая, как он шествовал по Старому Двору, роняя от злости диски. – Я знаю – он. И потом, откуда эта гомофобия?
– Что?
– Я хочу сказать, что уж такого дурного в гомосексуалистах?
Стив вытаращился на меня:
– Ты серьезно?
– Да еще и в Америке, не где-нибудь. Я думал, это хиппово. Ну, знаешь, – модно. А он повел себя как какой-нибудь армейский мачо.
Во взгляде Стива читался теперь неподдельный страх.
– Слушай, может, нам лучше вернуться в Генри-Холл? Ты поспишь немного перед встречей с профессором Тейлором. Хоть никого больше в раж вводить не будешь.
– Да, – ответил я. Новые, пробужденные встречей с Дважды Эдди воспоминания омывали меня изнутри с такой силой, что я почти чувствовал, как волны их плещутся о мои зубы. – Ты прав. Мне нужно побыть одному.
Переписывая историю
Сэр Уильям Миллз (1856–1932)
Глодер одиноко сидел за письменным столом, ожидая наступления темноты.
Перед ним лежало официальное извещение о том, что он награжден рыцарским Железным крестом первого класса, с алмазами. Еще раз улыбнувшись извещению, Руди отодвинул его от себя к другому краю стола. Все складывалось, чувствовал Руди, чудо как хорошо, полностью выходя за пределы, которых он мог бы достичь усилием одной лишь воли. Глодер не был фантазером, как не был и человеком, верящим во всемогущество провидения или в неотвратимость предначертанной каждому судьбы. Глодер был существом уравновешенным, он верил, что между этими двумя, между волей и роком, наличествует пустое пространство, в котором можно выстраивать свое будущее из материалов, подбрасываемых тебе судьбой.
Руди считал себя также и человеком великодушным, человеком, который, сознавая дарования, полученные им от природы, нутром понимает, что принадлежат они не ему одному и оттого нельзя бросать их на ветер ради дешевых наслаждений или грубой погони за почестями. Сколько Руди помнил себя, он знал – ему надлежит использовать свои таланты для того, чтобы указать путь ближним, несчетной массе людей, не наделенных его прозорливостью, знаниями и хотя бы десятой частью его выносливости, способности к концентрации и силы ума.
В другом человеке веру подобного рода можно было бы принять за высокомерие или даже идефикс. В Руди ее следовало истолковывать как проявление скромности. Немного находилось людей, и уж тем паче в аду войны, коим он мог бы это разъяснить. Однажды он попытался изложить все на бумаге.
«Представьте себе человека, – писал Руди, – чей слух обострен настолько, что ни единый звук не минует его ушей. Каждый шепот, каждый раскат далекого грома явственно слышен ему. Такому человеку остается либо сойти с ума от несносного шума, постоянно насилующего его мозг, либо изобрести методу вслушивания, способы, позволяющие извлекать из вала звуков образы, доступные его пониманию. Ему надлежит научиться обращать все звучание мира в нечто упорядоченное, в подобие музыки.
То же и со мной: все, что я вижу, слышу, ощущаю и понимаю, настолько превосходит ту малость, какая доступна большей части ближних моих, что я разработал систему, общую музыку мира, не внятную никому другому, но сообщающую устроение и форму всему, что понимаю я. Во всякую секунду всякого дня новые ощущения и озарения вливаются в эту музыку, отчего она нарастает и нарастает».
Руди не считал, что, описывая себя как существо, столь разительно превосходящее обыкновенного человека, впадает в зазнайство или искажает реальность. Конечно, ему встречались люди, обладавшие куда более острым отвлеченным мышлением. Тот же Гуго Гутман чувствовал себя в мире абстрактной философской мысли куда уютнее Руди. Но Гутману недоставало чутья на людей, он не умел ладить с дураками, не обладал способностью (если продолжить музыкальную метафору) вслушиваться в более грубые человеческие мелодии, в раскачливые, Bierkeller[102] песни солдат или в чувствительные баллады буржуа. К тому же Гутман погиб. И опять-таки, Глодер знавал людей с такими познаниями в математике и прочих науках, какие ему и не снились, однако люди эти были абсолютно лишены чувства истории, воображения или сострадания к ближним. Знавал он и поэтов, однако у тех напрочь отсутствовал вкус к фактам, к цифрам, к логической последовательности чистых идей. Философы, которых он знал либо читал, в совершенстве владели абстрактным мышлением, но ничего не смыслили в охоте на оленя или устройстве плуга. Что пользы в умении добираться до сорокового десятичного знака «пи» или раскладывать по полочкам онтологию человеческого разума, если ты не способен толково обсудить с поселянином наилучшее время перегона стад с горных пастбищ или прогуляться с приятелем в поисках шлюхи почище? И уж коли на то пошло, что пользы в даре общения с какими угодно людьми, даре, открывающем тебе доступ к умам и сердцам масс, если ты не способен оплакать смерть Изольды, в которой человеческая любовь достигает величайших высот чистого Искусства и, изнемогая, претворяется в дух, в потустороннее ничто? Так полагал Глодер.
- Усы - Эмманюэль Каррер - Современная проза
- Всё на свете (ЛП) - Никола Юн - Современная проза
- Разделение и чистота - Александр Снегирёв - Современная проза
- Занимательная эспрессология - Кристина Спрингер - Современная проза
- Пляска смерти - Стивен Кинг - Современная проза