Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Значит, все было кончено. Она сама вынуждала его считать ее своим врагом после того, как перестала присылать ему деньги. Своим зловещим молчанием она навязывала ему тривиальную роль неблагодарного, и это было эпилогом их дружбы, продолжавшейся тринадцать лет. «Чувствую себя, как брошенный сутенер!» — с отвращением думал Петр Ильич. Какой жалкий финал!
А когда было по-другому? Конец любых отношений всегда был жалким и банальным. Почему воспоминание о госпоже фон Мекк должно быть слаще, чем об Антонине или Дезире? От всего остается привкус горечи, как от горького зелья.
«Но на этот раз я был как никогда полон надежды и веры. Именно поэтому далекий Всевышний хотел доказать мне, что нет на свете ничего, на что я мог бы полностью положиться. Ему несомненно удалось мне это очень убедительно доказать. Он может быть собой доволен, этот жестокий Бог. Он не смеется надо мной, Он не плачет. Он безучастно смотрит на мою растерянность, на мое полное поражение, на мой позор. Он справедлив и поэтому выжидает. Чего Он от меня хочет? Зачем Он так меня пытает? Чего Ты от меня хочешь, о Непостижимый?
Удары, которые Он мне наносит, очень болезненны. Положив моему духовному родству такой банальный и недобрый конец, Он глубоко меня унизил. Но я не хочу этому удивляться и тем более возмущаться. За всем этим должен быть скрыт особый, несомненно глубокий смысл, которого мне пока не понять. Я ощущаю это в глубине своего разбитого сердца, которое с каждым нанесенным ему ударом становится все чувствительнее: меня хотят сломать, меня хотят к чему-то подготовить — но к чему же, к чему? К какому последнему испытанию, о Недосягаемый? К какому последнему приключению, о Таинственный?»
Глава восьмая
Прекрасный и любимый город Тифлис на реке Куре торжественно принимал дорогого гостя, композитора Чайковского. До этого Петру Ильичу всего один раз в жизни оказывали такой почетный прием. В Тифлисе его принимали столь же искренне восторженно, как и во время его первого пребывания в Праге. Тогда его чествовал славянский народ, считавший себя угнетенным и захваченный энтузиазмом протеста. Он чествовал русского композитора как представителя великой родственной державы. А сегодня кавказская столица, столица Грузии, по-восточному обворожительные улочки которой он любил не меньше парижских бульваров, дарила ему то долгожданное признание, которого он никогда не видел ни в Москве, ни в Санкт-Петербурге.
Большой концерт произведений Чайковского 20 октября 1890 года, организованный тифлисским отделением Российского музыкального общества, завершился бурными овациями в адрес композитора. После концерта в Доме артиста был банкет, столы ломились от изобилия угощений, все много ели, пили и говорили. Красивым речам и тостам не было конца. Не успевал один оратор сесть, как тут же поднимался с места следующий и, слегка покачиваясь, немного заплетающимся языком восхвалял талант, доброту и благородство дорогого брата Петра Ильича. Банкет удался на славу, пировали до самого утра. Молодежь украсила седую голову Петра Ильича венком из живых цветов. Над побагровевшим лбом его красовалась огромная роза. Его фрачная бабочка развязалась, пуговица на накрахмаленной манишке расстегнулась, с длинной сигареты, торчащей изо рта, на шелковые лацканы фрака падал пепел. Так он восседал в увешанном гирляндами цветов кресле в окружении шумной, поющей и веселящейся толпы, немного разомлевший, немного смущенный и немного растерянный от собственного успеха.
В то время как какой-то восточный господин в своей запутанной речи восхвалял великого композитора, сам Петр Ильич с трудом пытался собраться с мыслями. «Все, конечно, очень лестно, — размышлял он, — но, к сожалению, у меня от этого голова разболелась. Как же мне завтра будет плохо! Нужно соды принять, как только приеду домой. Это же безумие, так много пить! Вот бы видела меня сейчас моя неверная подруга. Именно теперь, когда она меня так подло предала, меня чествуют с цветами, венками, похвальными речами и тостами. Как в сказке „Тысячи и одной ночи“. За что мне такая слава и такое роскошное чествование? За то, что я умею превращать свои страдания и унижения в музыку. Да, Надежда, этой тайной я владею, в этом я знаю толк, я могу превратить в музыку абсолютно все. Это простая алхимия, своего рода фокус, это совсем не сложно и очень забавно. И все те неприятности, которые ты мне причинила, я тоже превращу в мелодии, и ты еще услышишь, как прелестно они зазвучат! Они принесут мне новую славу, меня снова одарят венками и будут чествовать как великого композитора. Мне ничто и никто в жизни не угрожает, потому что я владею этой тайной… Но сейчас я себя как-то не очень хорошо чувствую. Наверное, я выгляжу нелепо с венком на голове, и фрак у меня весь в пятнах от вина и пепла… Очень липкая смесь…»
Несколько дней спустя композитора на вокзале провожала многочисленная, очень оживленная и растроганная по случаю расставания толпа. На перроне собрались представители музыкальных обществ, дирижеры и солисты, студенты консерватории и журналисты, агенты, поклонницы и просто любопытные зеваки, случайно присоединившиеся к провожающим, поскольку не могли пройти мимо скопления народа. Петр Ильич стоял у открытого окна купе и прощался.
— Всего вам хорошего, друзья мои! — говорил он своим мягким голосом, как обычно, когда стремился добиться расположения окружающих. — Вы были ко мне очень добры, и я этого никогда не забуду. — В ответ последовало ликование, слезы, восторженные возгласы.
— Счастливого пути, Петр Ильич! И пусть вы напишете еще много прекрасных произведений! Вспоминайте о нас иногда, дорогой брат Чайковский! — На перроне царила очень взволнованная атмосфера.
Петр Ильич в серой дорожной шапке, с сигаретой во рту, задумчиво вглядывался в незнакомые лица. Мягкий взгляд его синих глаз остановился на упрямом и замкнутом лице очень смуглого юноши экзотического вида. «Кто бы это мог быть? — подумал он, в то время как прощальные возгласы и пожелания доносились до него снизу, как шум прибоя. — Может быть, это многообещающий молодой композитор, для которого я представляю собой нечто вроде кумира, и он знает наизусть каждый написанный мной звук, и любит каждое мое произведение?» Увы, смуглый юноша с упрямым взглядом относился к тем самым зевакам, которые не могут пройти мимо ни одного сборища. Он понятия не имел о том, кто этот седобородый господин в окне вагона и почему его так шумно провожают.
— Всего хорошего, друзья мои! — еще раз повторил Петр Ильич, глядя на юношу восточного вида.
Поезд тронулся. Петр Ильич простер руки в патетическом прощальном жесте. Дамы на перроне впали в истерику. Две студентки консерватории пронзительно кричали. Одна из них разорвала тонкий носовой платок на мелкие кусочки и с искаженным страданием лицом бросала их в воздух. Несколько человек побежали за поездом, как будто не могли расстаться со своим драгоценным гостем. Их прыти хватило метров на сто, потом и они остались позади. Вереница чужих лиц исчезла из виду, от них уже не осталось и следа, и трогательная сцена прощания с Тифлисом ускользнула в прошлое, из которого она иногда будет возвращаться, но уже преображенная в тонкую и прочную материю воспоминаний.
Петр Ильич, совершенно обессилевший, уединился в своем купе.
Он ехал в Киев. Он хотел навестить больную сестру Сашу в Каменке, по крайней мере это было официальным поводом его приезда. А каков был истинный повод этой поездки? Месяцы, проведенные вдали от Владимира, были невыносимыми. Петр Ильич намеревался забрать с собой в Москву и Санкт-Петербург юного Боба, уже ставшего студентом.
Путь до Киева был долгим. У Петра Ильича было достаточно времени, чтобы выпить несметное количество французского коньяка, выкурить двадцать сигарет с длинным мундштуком, прочитать несколько рассказов очень талантливого молодого русского писателя Чехова, а также два детектива; сделать первые наброски музыки к «Гамлету» (которую он пообещал актеру Люсьену Гюитри для его бенефиса и над которой ему очень не хотелось работать); мрачно поразмышлять о том, что секстет, последнее его произведение, не удался и свидетельствует о том, что он исписался, то есть о приближении «творческой импотенции»; что Надежда фон Мекк повела себя странно и подло; что все агенты хотят его одурачить; что правая рука у него разболелась и он, наверное, никогда больше не сможет дирижировать; что нужно бы все концерты, назначенные берлинским музыкальным администратором Вольфом в Майнце, во Франкфурте-на-Майне и в Будапеште, отменить, больше никуда не ездить, а поселиться на природе во Фроловском с Бобом, верным слугой Алексеем и щенятами.
Ах, в этом крохотном купе мягкого вагона сидишь, как в тюремной камере, наедине со всеми своими страхами и печалями, с бесконечными сигаретами и бесконечной бутылкой коньяка! Как же он был счастлив, когда наконец, проведя в пути так много времени, он между холмами разглядел приближающиеся позолоченные купола великого града Киева. В Киев всегда въезжаешь под звон колоколов, и это так торжественно и трогательно. А еще торжественнее и трогательнее мысль о предстоящей встрече с Владимиром, любимым племянником, умницей и очень близким и родным человеком.
- Смерть святого Симона Кананита - Георгий Гулиа - Историческая проза
- Ледяные небеса - Мирко Бонне - Историческая проза
- Зрелые годы короля Генриха IV - Генрих Манн - Историческая проза