Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из переулка девушка вышла на луг, где стояли стога отавы, и исчезла в стене камыша. Почему же она не выходит на речку? Не попала ли в промоину? Обеспокоенный Данило тоже вошел в камыши, пробил их плечом, вышел на занесенный брод, огляделся. И тут его поразила удивительная, неправдоподобная красота зимней ночи, что легкими облачками наплывала на затененный месяц, что голубыми нитями соединяла небо с землей, что сполохами взрывалась вокруг заснеженных верб и стогов. Такое волшебство смог бы нарисовать только Куинджи… Но где Мирослава?.. И совсем неожиданно увидел ее у самой стены камыша. Пригнувшись, она склонила голову к пучку камышин, словно прислушиваясь к ним. И что тут услышишь, моя забота чернобровая?
— Ты что делаешь?
— Ой! — испуганно вскрикнула девушка, потом смущенно улыбнулась. — Вот нагнитесь, послушайте, как зима гудит в камышовую дудку. Я так люблю ее слушать.
Он нагнулся и вправду услыхал гудение камышовой дудки и неизведанное смятение чувств в себе.
— А еще что ты любишь? — спросил он, лишь бы спросить.
— Еще люблю весеннее пение ежа.
— Ежа?! — не поверил Данило.
— Да-да, его пение похоже на песню дрозда. И люблю наблюдать барсука за работой, когда он собирает листья на зимовку: соберет кучку, обхватит ее лапами, прижмет головой и движется к норе…
— Сколько света, столько и дива.
— А что вы любите? Жито-пшеницу…
— И теплый, как душа, хлеб на столе у людей, и песню над миром, и калиновый ветер в мире.
— Как хорошо: калиновый ветер в мире — ветер добра, красы, девичьих надежд…
Мирослава еще ниже пригнулась к камышу, с ее головы упала шапочка, и Данило снова увидел в девичьих волосах зернышко пшеницы. Он чуть слышно прикоснулся губами к ее волосам, которые пахли зерном и грустью маттиолы. Почему же маттиолы?
Данило и не догадывался, что для него девушка мыла голову маттиолой, когда дозналась, что он любит этот вечерний цветок.
Уже подкрадывалась предполуночная пора, когда Данило в радостном возбуждении возвращался из приселка в село. Всю дорогу ему сияли вечерние глаза, над которыми так хорошо трепетали неровные, вспугнутые ресницы. «Откуда вы взялись на мою голову?» Удивлялся и радовался встрече с тем дивом, с тем праздником, которого ждал годами то из грустных чар веснянок, то из вечерового тумана надежд, то из тех предчувствий, которые только молодость навевает в душу.
На искристой, подсиненной равнине ожил какой-то клубок и, поднимая снежную пыль, покатился и покатился к селу. Вот он замер, подрос, вытянулся — и стал зайцем.
«Проголодался, ушастый?» — усмехнулся зайцу Данило, еще и обрывок какой-то детской сказки вспомнил. Зверек повел ушами, будто услыхал мысли человека, стукнул одной обмерзшей лапкой о другую, потом утопил их в снег так, словно поклонился кому-то, прыгнул и снова стал движущимся клубком. Вот и катись к скирдам, что ведут золотой разговор с месяцем и ветерком. Но невдалеке от поживы остановился, снова вытянулся, прислушиваясь к той музыке, которая притихшими волнами доносилась сюда от села, и побежал не к скирдам, а к музыке. Диво, да и только!
Когда Данило вышел на шлях, между вербами неожиданно возникла какая-то высокая лохматая фигура. Она что-то несла или ее несло? Да это же нищий с перекрестными торбами. Откуда ты взялся такой поздний? А идет, верно, издалека: изморозь проросла на всех его патлах, усах и бороде, из которых выглядывали только носище да глаза.
— Добрый вечер, дед, — удивленно поглядывает на позднего бродягу Данило.
— А добрый… да холодный, — неприветливо отозвался старик, устало хекнул, остановился у вербы и положил на засаленные торбы руки; в черных рукавицах они лежали, словно притихшие кроты.
— Куда это вы, на ночь глядя?
Старик покачал охапкой волос.
— Где-то пристанище надо искать — или на ночь, или… последнее. Насилу доплелся до вашего села.
— Да и торба ваша слишком тяжела.
— Тяжела торба полная, а еще тяжелее порожняя, — буркнул нищий.
— И нет у вас здесь знакомых?
— Если бы были.
— Тогда пойдемте ко мне на ночлег.
— К тебе? — будто заколебался нищий, присматриваясь к Данилу совиными глазами. — Вот спасибо, парубче, что не придется чужих собак дразнить. А ты меня, голодного и холодного, сначала к председателю сельсовета или колхоза не поведешь?
— Нет, не поведу.
— Это ж почему?
— Я сам председатель колхоза.
— Ты?! — почему-то удивился и вытаращился старик, а потом спохватился, спокойнее забормотал: — Такой молодой — и уже председатель. Видимо, стараешься и для себя, и для общества? — и что-то неприятное, отталкивающее проскользнуло в этом «стараешься».
— Стараюсь. Так потопали!
Не очень приглядываясь к нищему, Данило пошел впереди, повернул в переулок, где вербы неторопливо натрушивали изморозь на решета теней. По дороге почти не думал о неожиданном госте, ибо снова все мысли вертелись вокруг Мирославы. А когда обернулся, старика уже не было.
«Что за наваждение?!» Данило оглянулся вокруг, крикнул несколько раз: «Дед!», но никто не откликнулся, только где-то на шляху шаркали сапожища или полозья.
«Диво!» — сам себе сказал человек, пожал плечами, а в памяти ожил рассказ деда Корния. Не с этим ли старцем встретился он? И почему-то тревога охватила парубка, словно он приоткрыл завесу, за которой притаилось что-то зловещее. И стало страшно не за себя, а за Мирославу. Что это — суеверие, предчувствие?
Не долго думая, он круто повернул и быстро пошел, а затем побежал к приселку. А зачем? И сам не знал. И снова ему светили вечерние глаза, только не было покоя ни в них, ни в нем…
XV
И что оно только творится? Село никак не могло понять, откуда могло взяться столько врагов, и сторонилось, словно зачумленного, Семена Магазанника, который теперь черным вороном налетал со своей шомполкой на людскую беспомощность. Правда, он старался только при Ступаче, когда тот приезжал делать разнос, а без Ступача и Магазанник притихал, еще и Степочке наказывал не очень расшнуровывать свой рот, потому что каждое время имеет свои весы. Уже и так за те выступления, которых требовал от него Ступач, люди перестают здороваться с ним, а старик Ярослав Гримич при встречах язвительно допытывается: когда он успел из простого Черта со свечечкой перешерститься в пособника самого дьявола?
Тогда жерновообразное лицо лесника сразу набухает кровью и гневом.
— Не пустословьте, дед! Вы знаете, какие теперь международности и внутренности?!
— Где уж нам знать те внутренности, коли ты и в них залез, как крыса в муку, — издевался старик. — Я знаю только одно: кто дьяволу служит, тот с чертом дружит. А что, неправду говорю?
— Это я служу дьяволу?! — приходил в бешенство Магазанник и хватался за шомполку.
— И служишь, и служил! Не сегодня парша начала разъедать твою душу, — на что-то намекал Гримич.
От этого «что-то» холодело нутро лесника. Что знает о нем старик? И снова его растревоженную память бичами истязали намыленные серым солдатским мылом петли, а между небом и землей качались на ветру молодые чубы. Это прошлое не сотрешь и теперешней сверхбдительностью.
А когда Гримич видел Магазанника со Степочкой, то презрительно бормотал:
— Какой бес печеный, такой и вареный.
И диво дивное: как Магазанник ни становился на дыбы против старика, однако не подкинул на него ни одного доноса, чем немало удивлял Степочку.
— Вы же слыхали, тато, что он болтает о нас: «Какой бес печеный, такой и вареный». Так до каких же пор можно ему спускать? Не пора ли прихлопнуть, и вообче?..
Магазанник, вздыхая, втягивал голову в плечи, изображал на лице глубокомыслие:
— Не будем подыскивать зацепку в чьей-то старости, она и так скоро отделится от мира гробовыми досками. А вот товарищу Ступачу надо помочь — еще подпустить шепота о Даниле.
— Мне же у него характеристику брать придется…
— Так одно другому не помешает. Он уже, считай, в мешке, только завязать нужно…
— Завяжем!..
Сегодня предпраздничный день. Бондаренко еще с утра уехал в район получать выговор, потому что уже нет той защиты, которую прежде имел. А теперь снимают с него стружку Ступачи. Жаль парня, не что поделаешь?
— Вот беда, — вздыхает в кабинете председателя мельник Микола Константинович, что пришел потужить к Ярославу Гримичу. Еще на рассвете Ступач забил гвоздями двери ветряка, и теперь у мельника предостаточно нудного и ненужного времени.
Старики сидят себе возле стола, прислушиваются к улице, к ветру, который меняет и меняет белые взлохмаченные облака и погоду.
— Так гвоздями и забил дверь? — печально переспрашивает Гримич.
— Забил, как гроб. Вбивает он гвозди в дерево, а мне кажется, что в меня! Опустился на ступеньки, посидел и уже не своими ногами начал обходить ветряк. Подошел к крыльям, а они плачут. Пока крутились, не видел их слез.
- Эскадрон комиссаров - Василий Ганибесов - Советская классическая проза
- Среди лесов - Владимир Тендряков - Советская классическая проза
- Кровать с золотой ножкой - Зигмунд Скуинь - Советская классическая проза
- Пристав Дерябин. Пушки выдвигают - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Последний герой романа - Ефим Зозуля - Советская классическая проза