командующего фронтом, сам вручает ему предписание о снятии и о своем назначении, то это, с точки зрения любого военного, не лезет ни в какие ворота, так не делается. Тут у меня сорвалась фраза, что я не защищаю Горлова, я скорей из людей, которых подразумевают под Огневым, но в пьесе мне все это не нравится.
Тут Сталин окончательно взъелся на меня:
— Ну да, вы Огнев! Вы не Огнев, вы зазнались. Вы уже тоже зазнались. Вы зарвались, зазнались. Вы военные, вы все понимаете, вы все знаете, а мы, гражданские, не понимаем. Мы лучше вас это понимаем, что надо и что не надо.
Он еще несколько раз возвращался к тому, что я зазнался, и пушил меня, горячо настаивая на правильности и полезности пьесы Корнейчука. Потом он обратился к Жукову:
— А вы какого мнения о пьесе Корнейчука?
Жукову повезло больше, чем мне: оказалось, что он еще не читал этой пьесы, так что весь удар в данном случае пришелся по мне.
Однако — и это характерно для Сталина — потом он дал указание: всем членам Военных советов фронтов опросить командующих и всех высших генералов, какого они мнения о пьесе Корнейчука. И это было сделано. В частности, Булганин разговаривал у нас на фронте с командующим артиллерией Западного фронта генералом Камерой. Тот ему резанул со всей прямотой: «Я бы не знаю что сделал с этим писателем, который написал эту пьесу. Это безобразная пьеса, я бы с ним разделался за такую пьесу». Ну, это, разумеется, пошло в донесение, этот разговор с Камерой.
В следующий мой приезд в Москву Сталин спрашивает меня, кто такой Камера. Пришлось долго убеждать его, что это хороший, сильный командующий артиллерией фронта с большими заслугами в прошлом, таким образом отстаивать Камеру. Это удалось сделать, но, повернись все немного по-другому, отзыв о пьесе Корнейчука мог ему дорого обойтись[728].
(Однако уже через несколько месяцев пьеса начнет утрачивать актуальность, становясь анахронизмом на фоне стремительно менявшейся обстановки[729]. Дело в том, что в тексте Корнейчука нет репрезентации важнейшего компонента сталинской конфронтационной политики — образа врага.)
Премия первой степени за положительно воспринятую критикой пьесу «Нашествие» как бы реабилитировала Л. Леонова, репутация которого серьезно пострадала после критического разгрома его «Метели» в 1940 году. После этого случая писатель стал действовать более осторожно и, желая избежать повторения «проработок», согласовывал со Сталиным даже промежуточные итоги своей литературной деятельности. Обстановка войны сместила интересы власти в сторону промышленного производства и значительно смягчила последствия довоенного идеологического давления на культуру, что и позволило Леонову в столь короткие сроки вновь выбиться в число литературных любимцев Сталина. К апрелю работа над «Нашествием» была окончена. Тогда же Леонов впервые прочел пьесу эвакуированным в Чистополь писателям и получил их одобрительные отзывы, о чем сообщил в письме к Храпченко от 1 апреля 1942 года[730]. Комитет по делам искусств тут же взялся за подготовку текста к книжной публикации в издательстве «Искусство». Этой публикации предшествовало появление пьесы в августовском номере «Нового мира». 6 октября, почти сразу после публикации «Нашествия», писатель обратился к вождю и в характерной для прежних его посланий самоуничижительной манере просил адресата письма ознакомиться с текстом пьесы:
Эта пьеса («Нашествие». — Д. Ц.) имеет для меня большое значение, и я долго готовил ее в меру моих способностей. Зная чрезвычайную Вашу занятость, я, после долгих колебаний, не решился послать Вам ее в рукописи. Я не сделал бы этого и теперь, если бы моя гражданская и писательская потребность — довести до Вашего сведения эту работу и получить Вашу оценку ее — не пересилила остальные соображения. Мне также очень хотелось бы узнать, правильно ли мое убеждение, что задачей писателя <…> является самое глубокое психологическое раскрытие людей в нашей действительности.
Я прошу великодушно извинить мне эту смелость, происходящую от знания, какой постоянной отеческой внимательностью Вы всегда дарили текущую русскую литературу[731].
Хотя Сталин, сославшись на перегруженность, и оставил это и последующее[732] обращения Леонова без ответа, он тем не менее обнаружил в послании верно расставленные акценты: главенство гражданского долга над писательским, уже отмечавшееся усиление психологизма и, наконец, прямое указание на отеческую позицию по отношению к литературе — все это не могло ускользнуть от чуткого к подобным славословиям взгляда Сталина. Уже во второй половине октября в «Правде» и «Литературе и искусстве» появились хвалебные рецензии Д. Заславского, И. Крути и Б. Брайниной. После такого успеха, затем подкрепленного на пленуме в Комитете, присуждение Леонову Сталинской премии за «Нашествие» стало вопросом времени[733]. Единственная премия второй степени была присуждена опубликованной в «Правде» пьесе К. Симонова «Русские люди», которая выгодно совмещала «агитационность» с «глубоким обобщением типичных черт русского народа»[734]. Вопрос о литературном качестве текста тогда воспринимался как второстепенный, уступающий по значимости функциональной стороне произведения, поэтому пьеса не встретила серьезных препятствий к премированию за рамками пленумов Комитета.
Премии за многолетние выдающиеся достижения присудили «старикам» — А. Серафимовичу и В. Вересаеву, на которого еще в мае 1941 года Фадеев критически обрушился в докладной записке в ЦК ВКП(б) Сталину, Жданову и Щербакову[735] из‐за его «буржуазной» и «вредной» статьи «Она выстрелила дважды», предназначавшейся для «Литературной газеты». Если роль Серафимовича в становлении соцреализма формулировалась «теоретиками» весьма внятно («Железный поток», опубликованный в «Недрах» в 1924 году, воспринимался в писательском сообществе как предсоцреалистический[736]), то говорить об однозначных причинах появления в лауреатском списке примкнувшего к марксистам еще в начале 1900‐х Вересаева[737] не приходится. По всей видимости, платой за присуждение премии должно было стать молчание писателя. Так, Вересаев даже не выступил в прессе по поводу присужденной ему премии, а Серафимович в краткой заметке, опубликованной в «Правде» в марте 1943 года, поблагодарил правительство не столько от своего имени, сколько от имени Вересаева:
Жестокие времена мы прожили с Викентием Викентьевичем Вересаевым, когда при царизме нас топтали, наступали сапогами на горло, душили самые лучшие, самые чистые и молодые порывы. Несмотря на подлое и жестокое время, Вересаев никогда не произнес в своих писаниях ни одного лукавого, неверного слова. Правдивостью, искренностью проникнуты его произведения, и они оказали громадное влияние на формирование сознания дореволюционной молодежи и интеллигенции.
Большое у нас с Викентием Викентьевичем счастье. Наша многолетняя работа удостоилась самой высокой оценки — народного признания[738].
* * *
Сталинские премии за два следующих года будут присуждены