видеть, и опустил её с хриплым выдохом, наискось. Руслан, обернувшийся на этот выхрип, ещё успел увидеть, как она блеснула – тускло и холодно, как вылизанное донце алюминиевой миски…
Потом они вдвоём, коренастый и мальчик, взяли его за передние лапы и поволокли к канаве, оставляя прерывистую красную дорожку, спекавшуюся пыльными шариками. Но, поскольку владельцы домов активно возражали, чтобы против их окон оставляли падаль, им пришлось тащить его далеко за крайний дом и там сбросить с насыпи, нарытой бульдозером.
Туда же швырнули лопату, испачканную слюной и кровью.
6
Слепая Аза вылизала ему раны на боках и спине и страшную глубокую рану около уха, повыла над ним, судорожно вздымая к солнцу безглазую морду, и ушла – не надеясь, что Руслан вернётся из своего забытья.
Однако он вернулся. Покажется невероятным, что с контуженной спиной, опираясь на передние лапы, а задними лишь едва подгребая, он одолел и щебёночную насыпь, и весь обратный путь до станции. Но так покажется, если не знать, как упорно, устремлённо и безошибочно уползает любая тварь, застигнутая несчастьем, туда, где уже пришлось ей однажды перемучиться и выздороветь. Пожалуй, будь Руслан в сознании, он не стал бы этого делать. Но сознание его померкло, и лишь одно в нём держалось – тот закуток у каменной оградки, между уборной и мусорным ящиком, где перемог он тогда отраву.
Послеполуденный зной загнал людей под сень ставень, в прохладу комнат с обрызганными водой полами, на улице ни души не было. Ополоумевшие от жары дворняги дремали в будках и под крылечками и не подавали голоса, когда Руслан проползал мимо их дворов по деревянным мосткам. Но ближе к сумеркам, выдрыхавшись, они проявили к нему интерес. Они-то его и привели в чувство. Ко всему случившемуся, ему предстояло подвергнуться ещё и этому страданию, самому унизительному, – его ещё должны были потрепать эти милки и чернухи, эти бутоны и кабысдохи, которыми некогда он пренебрёг. Не знал он, как уязвил их самолюбие. Не учёл и подлейшего собачьего свойства, – да, впрочем, наверно, и объяснимого для этих маленьких существ, не способных себя защитить и часто унижаемых человеком, – нападать скопом на поверженного, обессиленного, и чем крупнее он, тем с большим азартом и наслаждением.
Но странно, зачастую атаки их кончались ничем или оказывались слабее, чем он страшился, слыша их клокочущие яростью голоса. Что-то не давало им разделаться с ним вполне. Кто-то могучий, шедший рядом с ним со стороны его ослепшего глаза, – может быть, Альма или Байкал, он не мог теперь узнать по голосу, – всякий раз отбивал их атаки или же частью принимал на себя, а остальной пар эти шавки стравливали, кусая друг друга. Потом их отогнал сердобольный прохожий. Они удалились охотно и очень довольные: в конце концов им и надо-то было куснуть по разику – потом ведь можно похвастаться, что и не по разику!
Немного позднее, одолевая площадь, он увидел своего защитника – и тогда подумал, что, наверно, лучше б было остаться под насыпью. От оравы разъярённых шавок его защищал Трезорка – тот Трезорка, низкорослый и с раздутым животом, от которого помощь принять считал бы он ещё вчера за унижение.
Трезорка с ним был до конца этого пути. И когда не заворачивались в закуток задние лапы Руслана, Трезорка же оказал ему и эту услугу. Теперь с трёх сторон Руслан был ограждён, с четвёртой – надеялся защититься. Трезорка мог уйти. Но он ещё сидел, отдыхая, изредка крупно вздрагивая и всхныкивая – от непрошедших испугов и многих покусов. Что-то ему хотелось узнать напоследок, о чём-то он спрашивал грустными и укоряющими глазами, – пожалуй, вот о чём: «Зачем ты это сделал, брат?»
Руслан попрощался с ним, взмахнув головою – страшной для Трезорки головою, с залитым кровью глазом, – и тот понял, что спрашивать не к чему, нет ответа и самому Руслану. И понял, что надо уйти немедля, – то, что будет сейчас происходить с Русланом, всего страшнее и важнее всего, о чём хотелось бы знать, и этого не должен видеть никто. Он ушёл пятясь, взъерошенный от страха, а завернув за ящик, побежал с воем, которого сдержать не мог.
Иногда видишь, как бежит в надвигающейся темноте по середине улицы собачонка, подвывая судорожно и глухо, будто сквозь сомкнутые челюсти, и будто от кого-то спасаясь, хотя никто за ней не гонится. И покажется, что спасается она от себя самой – за край такой бездны она заглянула неосторожно или по любопытству, куда не на- до заглядывать живому, и такой тайны коснулась, от которой зазнобит её в самом тёплом логове. Трезорка унёс с собой лишь начало тайны и уже был приговорён – не согреться, не притронуться к еде, не откликнуться на зов хозяйки, а забиться в самую тёмную и глухую щель, носом уткнувшись в угол и зажмурясь. Но и там не порвётся нить, связавшая его с Русланом, и там не схоронится он и будет коченеть от страха, слыша своё разросшееся, громко стучащее сердце и не зная, что его удары совпадают с ударами другого сердца, – и так будет, покуда то, другое, не остановится; тогда лишь порвётся связь и даст ему, обессилевшему, измученному, забыться сном.
Трезоркин затихающий вопль был не последним звуком, обеспокоившим Руслана. Ещё долго он слышал приближавшиеся шаги и голоса, грохала над самым ухом крышка ящика, шуршало и брякало опоражниваемое ведро, – всякий раз он замирал, затаивал дыхание, но, милостью судьбы, его не замечали. Да и заметив, приняли бы за серую груду тряпья или мусора.
Он ждал ночи, а с нею тишины и безлюдья, – что-то ему необходимо было вспомнить, поймать ускользающее. Обречённый не знать, что с ним произойдет ещё до утра, он, однако, к чему-то готовился, куда-то ему предстояло вернуться – не туда ли, в чёрное небытие, из которого он явился однажды? И время Руслана потихоньку тронулось вспять.
Замелькали его дни – почти одинаковые, как опорные колья проволоки, как барачные ряды, – его караулы, его колонны, погони и схватки; они так и помнились ему – окрашенные злобной желтизной, и всюду был он