Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да вот твоему блажному лекарство хочу сварить. От него легчает. Как рукой снимет. Вчера вижу, запил малый, пошёл, набрал трав… Дай, думаю, сварю, пособить надоть человеку.
— С этого и полегчает? — недоверчиво спросила Дунька.
— С самого с этого… Девять дней пить, на десятый как рукой снимет. Самому только сказывать не надо, а поить потайным делом, влив ложку в квас, не то во щи, только и работы всей. И чтобы никто на ту ложку не глянул. А глянет кто — пропало дело.
— Надо, стало, мне поить? — спросила Дунька.
— А то кому же! Я вот тебе солью в стеклянницу, а ты из стеклянницы и наливай потихоньку, как приказано. Самое настоящее лекарство… Мне его дед покойник, Гаврил Логиныч, при часе смертном передал… Тоже знахарь был.
Стала Дунька Семёну из стеклянницы подливать. Горе её взяло, что пять суток сряду пьянствует и буянит её Семён. Захотелось его опять человеком видеть. Попросит Семён кваску с похмелья, хлебнёт — экая скверность! Пахнет зельем каким-то — нутро воротит. А Дунька уговаривает: что ты, родимый, это у тебя с похмелья во рту скипелось, квас на что лучше? А Семён всё не унимается; придёт утром к отцу, вытянет у него с души десятку, либо пятерик, опять в кабак. «Должно, полегчает на десятый день» — думает Дунька. На седьмой день вечером приполз Семён во двор на корточках. Глянула на него Дунька — лица не Семёне нет, белый да синий весь, глаза вытаращил, язык висит, что у собаки бешеной, потрескался весь, изо рта пена бежит, сам стонет.
— Околеваю! — кричит. — Дунька, ты меня зельем опоила, у меня всё нутро сожгло!
Дунька как стояла, так и обомлела; упали руки, и затряслась вся. Сбежались на крик Семёна братья, невестки, мать-старуха; прибежали и работники. Смотрят, корчит Семёна. Катается по земле, на весь двор стонет.
— Что ты, что ты, Сеня? Что с тобой, родимый? — спрашивает мать.
— Жена меня зельем отравила… Околеваю… — кричит Семён, мучаясь в судорогах.
Становой Лука Потапыч
По всему селу пробежала весть, что Дунька отравила мужа. Дело выходило кляузное. Сотский смекнул, что следует поскорее добежать до станового и объявить ему о происшествии. Из всех разнообразных обязанностей своей должности Лука Потапыч особенно уважал и ценил так называемые «дознания». Лакомая сторона этих «дознаний» заключалась, по соображению Луки Потапыча, в том, что всякий обыватель непременно нарушает какую-нибудь статью закона, следовательно, обыватель, до которого дошла очередь, может льстить себя надеждою, что при неблагоразумном отношении своём к Луке Потапычу, производящему дознание, он может угодить гораздо далее, чем ему было бы желательно; понятно, что никакой обыватель не желал отправляться туда, куда Макар телят не гонял, и так как, с другой стороны, Лука Потапыч был проникнут самою всепрощающею теориею проступков и преступлений, то всё дело, в сущности, сводилось на некоторые, довольно, впрочем, умеренные, хозяйственные приобретения Луки Потапыча. Мир очень любил его за это.
«Он у нас преобходительный, — говорили крестьяне, — толкует это с мужичком, жалеет мужичка, не то что другой какой… Нами не гнушается. Рубль дашь, он и за рубль спасибо скажет. Коли не при деньгах — подождёт. Знает наше мужицкое положение. С кого мёдом, с кого пшеном, с кого лошадкою… Он на это прост, ему всё годится. Не тем, так другим, а уж своё возьмёт. И так-то ласков с нашим братом, а никому столько не переплачивали. Разжалобит так мужичка, мужик бы и не хотел, а раскошеливается, сам просит: возьми, батюшка!»
Поступал так Лука Потапыч потому, что был человек добрый и Бога помнил. Он нисколько не был похож на тех педантических и фантастических преследователей порока, которые стали иногда появляться в наше время в одежде всесторонне развитых общественных деятелей и которые рыскают по всем закоулкам общественной совести с единственною целью обличать, карать и искоренять. О, в этом отношении Лука Потапыч был неповинен, как агнец. Он далёк был от того, чтобы что-нибудь карать и искоренять. К субъектам своей полицейской практики он относился без малейшего озлобления, питал к ним совершенно такое же чувство приязни, как и ко всем другим обывателям, как к себе самому. Даже, если правду сказать, Лука Потапыч имел особенную слабость к людям, с которыми судьба сталкивала его в качестве чина полиции, словно эти люди после подобного столкновения некоторым образом сроднились с ним и делались ему дороги. Иначе сказать, Лука Потапыч смотрел на людей, «содевающих в черте его стана проступки и преступления», предусмотренные в разных уставах и уложениях, вполне житейским взглядом врачей-практиков, как известно, нисколько не пеняющих на необходимость для больных обращаться к ним за врачебною помощью. Люди проступков представляли собою в глазах Луки Потапыча тот самый необходимый элемент, который в глазах купца представляют его покупатели, в глазах врача — его пациенты: доброе стадо, руном которого обязан поддерживать своё существование его усердный пастырь.
Какая же дикая цель могла заставить Луку Потапыча стремиться к искоренению порядка, не только вполне ему желанного, но даже, по его глубокому убеждению, единственно возможного? Лука Потапыч был человек не учёный, не видал даже в глаза тех книжек, которые знали на память товарищи прокурора и судебные следователи, и поэтому легко мог не подозревать о существовании краткой русской истории. Вследствие этого он составил себе ошибочное представление, будто становые пристава, исправники и губернаторы существовали с первых дней сотворения мира. Если им необходимо существовать, то, значит, необходимо существовать и различного рода нарушениям различного рода уставов, к охранению коих призваны они, становые, исправники и все прочие. Обывателю естественно нарушать, чинам полиции естественно составлять акты; но от этого гомерически-спокойного течения житейских дел до теории искоренения и озлобленного преследования — какая пропасть!
«Ну, искореним, ну, покараем, — допускал в виде решающего довода Лука Потапыч, — ну, а там что? Сами куда денемся? Сами кому будем нужны? Эх, батюшка, что мудрить-то? Знаете, Спаситель сказал: не судите, да не судимы будете. Ведь это не шутка — один раз разогнаться, да и прыгнуть. Нужно и о будущем подумать. Не для заду, а для перёду… Сегодня он, а завтра вы. Что ж тогда? коей мерой мерите, отмерится и вам. Нельзя, батюшка, ручаться. Все мы люди, все человеки. Никто же свою плоть возненавиде. Мирские соблазны велики».
Это сознание своей человеческой немощи более всего побуждало богомольного Луку Потапыча вооружаться против всякого ярого крючкотворства и нетерпимости. Даже когда, бывало, ехал на следствие по самому серьёзному делу, например, по смертоубийству, Лука Потапыч заранее был расположен направить дело мирно и кротко.
«Бог с ним! — говаривал он своим близким. — Убитого всё равно не вернёшь, по крайней мере, одним несчастным меньше будет».
В педагогическое значение закона Лука Потапыч, на основании своей долголетней практики, не верил, а отправлялся от той простой мысли, что смертоубийство и воровство всегда на свете были и будут. Преследовать их, разумеется, необходимо — нельзя же не преследовать! Иначе зачем бы были становые пристава и исправники? Но чем миролюбивее кончить, тем лучше для всех. У Луки Потапыча в хозяйстве прибыль и на совести легко, у обвинённого, по крайней мере, семья не пропадёт. И когда, по окончании такого взаимно выгодного «дознанья», Лука Потапыч станет, бывало, играть со своими маленькими детками, бегая с ними на четвереньках, как король Генрих IV, и мяукая наподобие кошки, — он чувствует себя таким счастливым и добродетельным, вспоминая свой христианский поступок. «Tout connaitre — c est tout pardonner!» — сказала m-me Сталь. Лука Потапыч был совершенно незнаком ни с Коринной, ни с m-me Сталь, однако это не мешало ему твёрдо держаться в своей жизни её философского афоризма. Единственно самостоятельный оттенок, который Лука Потапыч придавал правилу французской писательницы, состоял в том, что его прощенье отпускалось за условную благодарность, соответствующую важности дела. Вследствие этого, обозревая свои имущества, как движимые, так и недвижимые, Лука Потапыч мог мысленно пробегать, как бы в некоем конспекте, всю вереницу своих давно протекших служебных деяний. Вот, например, этот загон, на котором у Луки Потапыча выросла такая невероятно огромная конопля, что он хранит до сих пор в своей спальне один из стеблей её, — уступил ему по купчей крепости десять лет тому назад сосед-однодворец, уличённый в конокрадстве; сосед остался богат и без навозника, а между тем избавился от путешествия за Уральский хребет. Этот уютный домик, на балкончике которого Лука Потапыч попивает чаёк со своей супругой и наслаждается семейным благополучием, выстроен дружбою одного почтенного помещика, над которым в старинные годы производилось следствие о засечении «будто бы» дворовой девушки. Вот эта тройка сытых и хорошо выдержанных лошадок в наборных хомутах, на которых становиха собирается ехать к жене арендатора, представляют собою три различные эпохи истории Луки Потапыча и, несмотря на съезженность в тройке Луки Потапыча, не имеют между собою ничего общего по происхождению: именно, левая просто-напросто была приведена к Луке Потапычу, как обыскавшаяся у кого-то неизвестно кому принадлежащая лошадь, и хотя впоследствии к Луке Потапычу являлся мужик, называвший себя её хозяином, однако, вследствие непредставления им «достаточно убедительных доказательств», для пользы службы лошадь оставлена во дворе станового «впредь до отыскания её владельца». Правая же куплена Лукою Потапычем у богатого мужика-скопца, на которого последовал донос, вследствие которого Лука Потапыч позабыл не только заплатить за лошадь, но даже и спросить у хозяина её цену. Наконец, коренник был подарен становому молоденьким кутилой-купчиком, которого его приятель Лука Потапыч нашёл во время Покровской ярмарки в таком месте и в таких занятиях, о которых не следовало доводить до сведения папаши и молодой супруги; другой на месте Луки Потапыча поднял бы скандал, арестовал, опорочил бы юношу, огорчил семейство — и сам бы ничего не выиграл. А Лука Потапыч никому не сделал зла да ещё впряг отличного гнедого коренника к пристяжным, тоже гнедой масти. Воспоминания, набегавшие в голову Луки Потапыча при взгляде на различные подробности его хозяйства, часто преисполняли его глубокого умиления. Нередко в этих случаях он снимал свою форменную шапку с кокардой и, воздев к облакам два узеньких калмыцких глаза, заплывших твёрдым жиром, осенял себя крестным знаменьем.
- Леди Макбет Мценского уезда - Николай Лесков - Классическая проза
- Немец - Шолом Алейхем - Классическая проза
- Счастливая куртизанка - Даниэль Дефо - Классическая проза
- Губернатор - Илья Сургучев - Классическая проза
- Онича - Жан-Мари Гюстав Леклезио - Классическая проза