Павла Леонтьевна буквально потащила меня домой, ворча по дороге, что у меня никогда не было головы, а теперь я потеряла ее окончательно. Я решила совсем не рассказывать ей об Андрее и о нашем коротеньком браке. Если Андрей с Машей уже в Вене, то обратного пути им нет. К чему тогда ворошить все, что у меня на душе.
Меня просто раздирали противоречивые чувства – с одной стороны, я была рада, что Маша и Андрей избежали гибели и живут в безопасной, сытой Австрии, с другой – где-то внутри росла и росла тоска от понимания, что я больше никогда его не увижу. Та самая стеклянная, но непробиваемая стена между нами стала еще и непрозрачной.
Павла Леонтьевна очень душевный человек и слишком хорошо меня знала, чтобы не почувствовать эту тоску. Не доходя до дома, остановила и поинтересовалась:
– Твой Андрей там же?
Я только кивнула, что я могла еще сказать?
– Ну, и хорошо, Фаня, так лучше. Со временем ты поймешь, что лучше.
Я кивала, а по щекам текли горькие соленые слезы. Конечно, лучше, главное – для него лучше. Для Андрея лучше.
Такая мысль успокаивала, но слезы продолжали течь.
Закончилась тяжелая, страшная осень, но на смену ей пришла еще более страшная зима. Тогда мы еще не знали, какой она будет, но чувствовали, что очень тяжелой. Казалось, хуже уже некуда, но это еще не предел…
Тяжелые времена раскрывают в людях все лучшее и все худшее в равной степени, это давно известно и без меня. И наблюдать второе поистине страшно.
Кто-то пытался спасти родных или чужих, кто-то старался наладить хоть какую-то жизнь в обледенелом, разбитом, умиравшем городе, кто-то, рискуя собственной жизнью, разыскивал дорогих людей. Делились последним куском хлеба, если его не было, глотком отвара из трав, давно заменявшего чай, просто глотком горячей воды или кровом.
Конечно, новая власть после волны расстрелов попыталась наладить хоть какое-то подобие жизни, но разрушать куда легче, чем организовывать и строить. К умершим людям прямо на улицах мы даже привыкли, как бы это ни было страшно, привыкли к голоду, не могли привыкнуть только к холоду и страху. И я не знаю, что именно больше вытравливало из людей души.
Очень многие говорили «скорей бы уж», чтоб больше не бояться, но на деле были готовы на все, чтобы спасти свою жизнь. Иногда буквально любой ценой.
Главным страхом было ошибиться, чем-то не угодить представителям новой власти.
Это сейчас я понимаю, что для красноармейцев, перешедших Сиваш по пояс в ледяной воде, тех, кто мерз в херсонских степях, кто столько месяцев не жил нормальной жизнью, мы все были врагами или почти врагами. Едва ли у них было желание или возможность разбираться, кто и в чем виноват.
И вот эта слепая способность причислять к врагам всех, кто оказался по другую сторону баррикад, была особенно страшна. Можно не быть в чем-то виноватым ни перед новой, ни перед старой властью, но просто «попасть под горячую руку» и…
Убили нашу бывшую соседку по дому, где мы снимали жилье, когда средств на это еще хватало. Аня лежала посреди улицы, раскинув руки, и смотрела в бледное небо немигающим взглядом. За что? Я точно знала, что она никакой контрреволюционной деятельностью не занималась, что пролетарского происхождения, оружия серьезней кухонного ножа в руках не держала, но вот погибла. На груди расплылось и застыло темное пятно от пули. Издержки революции…
После Симферополя я до смерти боюсь всех революций, потому что видела ее издержки.
А при словах о мировой революции впадаю в состояние неописуемого ужаса. Мир большой, если и он будет ввергнут в эти «издержки», пролитая кровь затопит сердца.
За что погибли люди, причем с обеих сторон? Псы Кутепова вешали большевиков на фонарных столбах, подручные Б. и З. белых расстреливали.
У нас быстро закончилось все: привезенные от В. продукты, Машины свечи, дрова, которые мне притащили красноармейцы… Закончились и вещи, на которые можно что-то выменять. Впереди зима, а у нас ничего. Замаячил настоящий голод.
Ира теперь с тоской вспоминала мои походы к Маше в гости, откуда я обязательно приносила что-то вкусненькое. Она жалела, что съела все конфеты сразу, их же можно было растянуть, по одной в день…
Я невесело усмехалась: по одной в день и на месяц не хватило бы.
Ира соглашалась: хорошо, по две в неделю…
У меня вдруг обнаружилась своя проблема, да еще какая! Задержку в полмесяца я легко объяснила холодом и перенесенным страхом, но к православному Рождеству меня начало мутить по утрам. Единственная ночь любви принесла свои плоды, но я не знала, радоваться или горевать. Случись все на месяц раньше, как бы мы были счастливы! Хотя нет, за месяц до этого Андрей уже уплыл в Константинополь, а я осталась. Нет, вот если бы два месяца…
Но вокруг был замерзший голодный Симферополь, а внутри меня зародилась и начала развиваться жизнь. От Андрея! И с каждым днем становилось ясней, что жизни этой едва ли удастся продолжиться.
Мы приберегли сухарей к Рождеству, не надеясь раздобыть что-то более существенное, оставалось немного лампадного масла и немного дров. Железная печка быстро нагревается, но тепло держит очень плохо, греет, только пока в ней горит огонь. Каменные стены монастыря хорошо держат тепло, но для этого надо хорошо натопить.
У нас не было дров для печки, уже в декабре мы топили ее, только когда что-то готовили. Немного погодя она остывала и к следующей топке превращалась в холодильник, забирая остатки тепла своими холодными боками.
Мы простыли, «бухала» Ира, температурила Павла Леонтьевна, из последних сил держалась Тата – наша палочка-выручалочка во всем, что касалось житейских дел. Я тоже температурила. Мы с Павлой Леонтьевной старались не подавать вида, нужно было играть, каждый пропущенный даже из-за болезни спектакль мог стать судьбоносным, то есть можно было потерять место, что означало голодную гибель. Впрочем, умереть от голода и без того было легко, но с талонами, выдаваемыми нам в театре, сохранялась хоть призрачная надежда зиму пережить. Не играть нельзя, другого дохода просто не было, Тата, совершавшая чудеса в добывании еды, долго так продолжать не могла.
В Симферополе жизнь наладилась очень нескоро, всю зиму народ перебивался непонятно чем или попросту умирал.
Когда начало мутить по утрам, я приписала это голоду и противному запаху касторового масла, на котором Тата что-то жарила. Конечно, запах горячей касторки ужасен, но причина моей тошноты крылась в другом. Об этом догадалась Тата.
Возможно, ни она, ни я не предприняли бы ничего, не накати очередная эпидемия. От полного вымирания из-за тифа и холеры Симферополь спасал холод. У людей не было дров, чтобы прокипятить воду или даже нагреть ее для мытья. А вот вшей и прочей гадости – хоть отбавляй. Вывести их невозможно, чтобы подцепить новых, достаточно прийти в театр, где насекомые кишмя кишели в стульях или креслах, в одежде из реквизита, во всем, чего мы касались или чем пользовались. Попадется среди них тифозная, и все.